Выше, на вторых и третьих этажах, за кокетливыми красными занавесками таилась иная жизнь — скрытная, настороженная, по-кошачьи вкрадчивая... Вот чьи-то пальцы быстро пробарабанили по стеклу, то здесь, то там — полузадушенный, поспешно оборванный стон, какие-то приглушенные оклики, торопливая скороговорка всех языков мира, которая всегда, на каком бы экзотическом наречии она ни велась, предельно понятна, а вот обезглавленное женское тело в белом неглиже — головы во мраке не видно — свешивается с подоконника и машет кому-то рукой, и снова — ряды открытых, черных как сажа окон, и... и мертвая тишина, будто там, в номерах, поселилась смерть.
Угловой дом в самом конце этого бесконечно длинного переулка казался сравнительно безобидным — судя по многочисленным, расклеенным по стенам афишам, что-то среднее между кабаре и рестораном.
Хаубериссер вошел.
Переполненная людьми зала с круглыми столами, покрытыми чем-то желтым, мерно жующие челюсти, звон бокалов...
На заднем плане возвышалась небольшая эстрада с дюжиной сидящих полукругом в ожидании своей очереди шансонеток и комиков.
Пожилой мужчина с раздутым животом, неестественно правильной, шарообразной формы, и приклеенными на висках огромными выпученными глазищами деловито шушукался, болтая тонюсенькими рахитичными ножками, затянутыми в ядовито-зеленое трико с лягушачьими перепонками, со своей соседкой, французской куплетисткой, облаченной в нечто невообразимое, а публика, занятая поглощением пищи, рассеянно внимала тем незамысловатым штучкам, которые «откалывал» на ломаном немецком языке какой-то стоящий на авансцене актеришка на характерные роли, переодетый польским евреем, — в длинном кафтане и сапогах, он держал наперевес здоровенный стеклянный шприц — такими обычно прочищают серные пробки в ушах — и гнусавым, насморочным голосом напевал, после каждого куплета выделывая коленца в гротескном «тэнце с шэпагами»:
— Я-ах приктикую
с трех до четрех
и визвращаюсь на свой шесток;
кэк спесьялист
известен бысть
прифессор Файгльшток...
Хаубериссер огляделся в поисках свободного места: кругом — яблоку негде упасть, публика — в основном представители среднего класса — сидела вплотную, плечом к плечу, и лишь за одним столом в самом центре бросались в глаза два пустующих места. Три зрелые полнотелые женщины восседали с постными лицами, скромно потупив очи к лежащему на коленях вязанию, перед одиноко маячившей посреди стола чашкой кофе, накрытой красным шерстяным колпачком в виде петушиного гребня, при них четвертая — в летах, совсем седая, со строгим, бдительным взглядом из-под массивных роговых очков, съехавших на кончик хищного носа; неторопливо сновали спицы — было в этой группе что-то основательное, нерушимое, благонадежное, издали она казалась мирным островком домашнего уюта.
Окинув Фортуната оценивающим взором, старуха благосклонно кивнула, позволяя ему сесть.
В первое мгновение он принял этих четырех за мать с овдовевшими дочерьми, однако, присмотревшись поближе, понял, что они едва ли были связаны родственными узами. Те три, что помоложе, хотя и не походили друг на друга, тем не менее производили впечатление типичных голландок — упитанные блондинки лет сорока пяти, флегматичные, по-коровьи сонные и
медлительные, — а вот родина седовласой матроны находилась, очевидно, много южней...
Юркий кельнер поставил перед ним бифштекс и чему-то ухмыльнулся, сидящая вокруг публика переглядывалась и, смущенно посмеиваясь, обменивалась тихими замечаниями — что бы все это значило?.. Хаубериссер никак не мог понять причину этой общей веселости, тайком покосился на своих соседок — нет, невозможно, они являли собой живое воплощение чинной, непроницаемо серьезной мещанской добродетели.
Уже один только степенный возраст служил залогом их благопристойности.
В это время на эстраде какой-то жилистый рыжебородый хлюст в звездном цилиндре, куцых бело-голубых полосатых штанишках, из кармана которых торчала дохлая утка, и с огромным будильником, болтающимся на тесном жилете в коричневую и зеленую клетку, под бравурные звуки янки-дудл проломил-таки лысую башку своему коллеге, тому самому пучеглазому, животастому «лягушатнику», а вышедшая им на смену супружеская пара роттердамских старьевщиков затянула «met pianobegeleiding»[143]
старинную сентиментальную песню о вымершей «Zandstraat»:[144]Zeg Rooie, wat zal jij verschrikken Als jij's thuis gevaren ben: Dan zal je zien en ondervinden Dat jij de Polder nie meer ken. De heele keet wordt afgebroken, De heeren krijgen nou d'r zin. De meiden motten nit d'r zaakies De Burgemeester trekt erin[145]
.Растроганная, как будто это был протестантский хорал — заспанные, бледно-голубые глаза трех дородных голландок блестели от навернувшихся слез, — публика бубнила, подпевая:
Ze gaan de Zandstraat netjes maken
't Wordt 'n kermenadebuurt
De huisies en de stille knippies Die zijn alan de Raad verhuurd. Bij Nielsen ken je nie meer dansen Bij Charley zijn geen meisies meer. En mo eke Bet draag al'n hoedje Die wordt nu zuster in den Heer[146]
.