«В сущности, что такого страшного произошло? — спрашивал он себя. — Ничего, что в еще более шокирующем виде через еще более длительные отрезки времени не повторялось бы вновь в истории человечества: просто упала одна из масок, которые всегда служили прикрытием сознательному или бессознательному лицемерию, прикинувшейся добродетелью старческой немочи и любовно выношенному чахлым монашеским мозгом аскетическому непотребству!.. Плод воспаленного ума, колоссальное сооружение, вознесшееся до небес мрачной храминой, несколько столетий подменяло собой истинную духовность, теперь же оно рухнуло и, поверженное во прах, начало порастать плесенью. Разве не лучше смело и решительно вскрыть опасный нарыв, чем, беспомощно опустив руки, обреченно наблюдать, как он наливается ядовитым гноем? Лишь дети да идиоты, которые не знают, что яркие краски осени — это цвета увядания, горюют, когда вместо ожидаемой ими солнечной весны приходит угрюмый ненастный ноябрь».
Но как ни старался Хаубериссер восстановить душевное
равновесие, как ни усмирял свои вышедшие из-под контроля эмоции холодными доводами разума, ужас не отступал под натиском самых, казалось бы, неотразимых аргументов — упрямо стоял на своем, не сдвинулся ни на пядь, подобно каменной глыбе, ибо и его сокровенную суть составляла тяжесть, которая не поддается никаким логическим увещеваниям.
И лишь постепенно, как будто чей-то голос слог за слогом терпеливо нашептывал ему на ухо, до него стало наконец доходить, что ужас этот не что иное как все тот же давно знакомый смутный удушливый страх перед чем-то неопределенным, внезапное прозрение на краю бездонной пропасти, в которую неудержимо и с каждым днем все быстрее сползало человечество.
То, что еще вчера считалось верхом невозможного, сегодня воспринимается как нечто само собой разумеющееся — вот от чего захватывало дух, как будто неторопливо и покорно ковылявшее время, заметив на пути привидение, встало вдруг на дыбы и, не слушаясь поводьев, понесло куда-то в сторону, в непроглядную тьму последней ночи.
Хаубериссер почувствовал, как сейчас он еще ближе соскользнул к порогу тех страшных пределов, где все, что от мира сего, тем скорее расплывается в призрачное мерцание небытия, чем ярче и заметней оно здесь, в посюсторонней жизни.
Он пошел по одному из двух узких проулков, слева и справа огибавших кабаре, и уже через несколько шагов заметил, что идет вдоль какой-то стеклянной галереи, которая показалась ему почему-то знакомой...
Завернув за угол, Фортунат опешил — прямо перед ним угрюмо темнел опущенными железными шторами «салон» Хадира Грюна: заведение, где он только что имел удовольствие наблюдать силу человеческого воображения, было, оказывается, обратной стороной того мрачного, приземистого дома, похожего на погрузившуюся в грунт башню, по Иоденбрестраат, в котором сегодня днем его посетило жутковато-странное видение!
Он поднял голову, пытаясь поймать взгляд этих двух настороженных, непроницаемо мутных окон: леденящее ощущение небытия стало еще острее — здание в темноте поразительно походило на гигантский человеческий череп, мертвой хваткой вцепившийся зубами верхней челюсти в тротуар...
По пути домой Хаубериссер невольно сравнил фантастический хаос, царящий внутри этого кирпичного черепа, с теми невероятными и шальными мыслями, которые иногда роятся в человеческой голове, и неопределенная тревога — ведь за этим
сумрачным каменным лбом могло скрываться такое, что ничего не подозревающему Амстердаму и в кошмарном сне бы не приснилось! — оформилась в тягостное предчувствие каких-то опасных, притаившихся у порога событий.
«А что, если видение оливково-зеленого лика, явившееся мне под сводами этой зловещей черепной коробки, было вовсе не сном?..»
И в памяти вдруг возникла стоящая за конторкой неподвижная фигура старого иудея и стала быстро обретать все необходимые признаки призрачного миража — скорее уж ее следовало отнести к туманным сферам грез, чем этот страшный, предельно отчетливый лик.
Полноте, да касался ли этот седобородый старик ногами пола? И чем настойчивей пытался Фортунат всмотреться в зыбкий умозрительный образ, тем больше сомневался, что у проклятого еврея вообще были ноги.
Наконец его осенило (ведь он тогда еще, в кунштюк-салоне, заметил, только почему-то не придал этому значения!): выдвижные ящики конторки явственно просвечивали сквозь кафтан!