Простертые в изнеможенье низины как будто спали глубоким непробудным сном, нога смертного, видно, никогда не ступала в сии заповедные пределы, вот и он мог ехать только по кромке, по узкой проселочной дороге, отделенный от изумрудных пастбищ роковой полоской воды, алой в последних лучах заходящего солнца.
От запаха стоялой воды и свежескошенных трав беспокойство, владевшее Фортунатом, незаметно улеглось и тихая умиротворенная печаль воцарилась в душе.
Потом, когда на лугах сгустились тени и над землей стал подниматься серебристый туман, так что стада теперь словно плыли на облаке, он внезапно необычайно явственно ощутил себя узником, заточенным в одиночную камеру своего собственного черепа, — сидит, приникнув к глазным хрусталикам как к толстым, постепенно темнеющим оконным стеклам, и смотрит на волю, прощаясь с нею навсегда...
Город был окутан вечерними сумерками, и гулкий перезвон, доносившийся с многочисленных, причудливой формы колоколен, надолго повисал в туманной дымке, когда по обеим сторонам дрожек потянулись ряды домов.
Хаубериссер отпустил извозчика и пешком двинулся в направлении своей улицы; путь пролегал через кривые угрюмые
переулки, вдоль грязных запущенных грахтов, в которых посреди гнилых яблок и нечистот неподвижно чернели неуклюжие плоскодонные челны, под нависающими над тротуаром низкими, закопченными фронтонами, ощетинившимися ржавыми стрелами лебедок, мимо беспризорных, забытых всеми отражений, зябко съежившихся в мертвенно-тусклом зеркале стоячей воды...
То и дело приходилось обходить компании сидящих прямо посреди улицы мужчин — все как один в синих широких штанах и красных кителях, они выносили из домов колченогие стулья и, лениво развалившись, молча и сосредоточенно курили свои длинные глиняные трубки, тут же неподалеку болтали женщины, зашивая сети, и шумные ватаги детворы носились по мостовой.
Из открытых настежь дверей тянуло запахом дешевой рыбы, трудового пота и серых, постылых будней; Фортунат, спешивший миновать эти убогие кварталы, ускорял шаг и выходил на какую-нибудь площадь с непременными жаровнями вафельщиков, чадившими так, что смрад пригорелого жира еще долго преследовал его в глубине узких и сырых переулков.
Унылая безысходная тоска портового голландского города с его чисто выскобленными тротуарами и отвратительно грязными каналами, с его скупыми на слова жителями, блеклыми вышивками на раздвижных окнах чахлых, узкогрудых домов, скучными сырными и селедочными лавками, вечно коптящими керосиновыми фонарями и остроконечными красно-черными крышами навалилась вдруг на него и стиснула грудь тугим неподатливым обручем.
На мгновение захотелось уехать прочь, подальше от этого угрюмого замкнутого Амстердама, в памяти возникли светлые и веселые города, в которых он жил раньше, и его неудержимо потянуло туда, в прежнюю и, как ему вдруг показалось, счастливую жизнь — впрочем, прошлое всегда кажется лучше настоящего, — но последние, вынесенные с родины впечатления слишком глубоко врезались в душу, и проснувшаяся было ностальгия мигом улетучилась под натиском нахлынувших воспоминаний о том чудовищном распаде, который царил на улицах и в умах этих беззаботно веселящихся метрополий.
Он миновал железный мост, ведущий через грахт в центральные кварталы, пересек оживленную, залитую светом улицу с нарядными витринами и, пройдя еще несколько шагов — этот город умел молниеносно менять свои маски, — очутился в каком-то грязном и темном закоулке... Старинная амстердамская
«Нес»[142]
, пользующаяся дурной славой улица проституток и сутенеров, придя с годами в полнейшее запустение, внезапно, подобно заразной болезни, дающей самые неожиданные осложнения, проявилась здесь, в центральной части города, с теми же отвратительными симптомами, ну, может быть, не столь грубыми и откровенными, но от этого куда более опасными.Все отребье, которое извергали Париж, Лондон, бельгийские и русские города, все те, кто в страхе перед законом или кровавыми ужасами революций садился на первый попавшийся поезд и без гроша в кармане покидал свою родину, оседали здесь, в тутошних «паариличных» заведениях.
Грузные, величественные швейцары в длиннополой синей униформе — золотые позументы треуголок, жезлы с массивными медными набалдашниками — молча, как автоматы, открывали тяжелые, обитые кожей двери, и полоска яркого, какого-то мертвенного света на миг рассекала темноту под дикие, словно исторгнутые преисподней звуки: пронзительные вопли негритянского джаз-банда, неистовый грохот барабанов или надрывное рыдание цыганских скрипок...