В те достославные времена мой восьмидесятилетний дед Адам охранял большой сад селекционной станции. Ружья у него не было, а только свисток и тенистый шалаш, покрытый травами, как место официального пребывания охраны.
Утром я принес деду пьесу, понадкусывал несколько крупных, но еще кислых яблок прямо с дерева, побросал их за высокий, плотно поросший колючим терновником вал, отделяющий сад от большой пыльной дороги.
Усевшись в шалаше поудобнее и надев очки, одна дужка которых была веревочная и заматывалась вокруг уха, дед взял пьесу. А я пошел домой, с удовольствием любуясь ровными рядами плодоносных яблонь и общей ухоженностью отборного сада, сам вид которого невольно бодрил и внушал надежды на будущее.
Я шагал по свежей стерне, чуть пружинящей под подошвами моих сандалий. Наверное, траву в саду косари срезали только вчера. Она еще подсыхала в ровных валках между рядами крепких, аккуратно подбеленных известью стволов и пахла так печально, так нежно, что хотелось заплакать или сочинить стихи.
К вечеру я вернулся в сад и получил от моего любимого деда самую убедительную рецензию в жизни.
– Зачем я то читал? – миролюбиво взглянув на меня не поблекшими даже в старости эмалево-синими глазами, спросил дед. Подал мне рукопись, заботливо прошнурованную ее авторами в Москве. – То цо?! – в минуты волнения дед иногда переходил на польский строй речи. – Лучше бы я смотрел на небо в дырку в шалаше.
Не судьба
В общежитии нашего института душевые кабины были в подвале. Не скажу, чтобы там царила какая-то особенная грязь, но все-таки подвал есть подвал. Общая затхлость влажного воздуха, сложный запах закисшей по углам мыльной пены, недостаточно хорошо промытых стоков, хотя и не сильный, но все равно едкий дух хлорки, тусклый свет желтых лампочек над головой как-то не располагали к радости и обновлению, которые всегда как бы само собой сопутствуют купанию.
Осенью и зимой первого курса я еще совсем плохо знал Москву, и мне не приходило в голову пойти куда-нибудь в городскую баню. К лету я осмотрелся в столице и стал ходить в знаменитые Селезневские бани.
Хорошо помню тот полдень первого июньского дня. Проснувшись, я сладко потянулся всем телом и с удовольствием ощутил, как ноют мышцы шеи, спины, рук, ног. Хорошо, что, возвратившись в общежитие с первыми звуками утреннего гимна, я сразу сходил в душ помыться, а главное, постоял под горячими струями воды, очень горячими. Еще наш армейский тренер говорил: «После приличных нагрузок, ребята, главное – горячий душ, и чем горячее, тем лучше».
Я вернулся под утро не с гулянки, а после большого, четырехосного вагона цемента, который мы разгружали вшестером. Мешки из вагона таскали в кузов грузовика с открытым задним бортом, который всякий раз водитель подгонял прямо к отодвинутым дверям вагона. На этот раз нам повезло. Цемент был не рассыпной навалом, что иногда случалось, а высокой марки в прочных бумажных мешках по пятьдесят килограммов. Первый час носить их было одно удовольствие. Но постепенно каждый следующий мешок становился все тяжелей и тяжелей. К утру мы были рады закончить, и нас чуть-чуть пошатывало. Нам, студентам, платили сразу после окончания работы. Почему-то у плативших это называлось – «аккордно». Платили без проволочек живыми деньгами – из рук в руки. Я еще в январе случайно прибился к студентам из соседнего института, которые разгружали по ночам вагоны. Обычно мы работали два раза в неделю. Платили нам по 25, 30, а то и 35 рублей каждому за ночь. Если учесть, что моя стипендия была 25 рублей в месяц, а проезд в метро стоил 5 копеек, то зарабатывали мы очень хорошо. Знаю, что вспоминать о старых ценах признак старости, но зато какой урок истории и экономики, вместе взятых.
Еще в апреле я написал маме, что заменил все солдатское на гражданское и денег мне посылать больше не надо. А если что, то я и сам пришлю. Мама написала мне в ответ, чтобы я не увлекался заработками, а больше думал об учебе, и, как всегда, вложила между страницами письма трехрублевую купюру. Мама очень боялась, что я не окончу институт. Я, можно сказать, забыл, а она ведь прекрасно помнила, что сыночек у нее вечный двоечник, случалось даже – второгодник и шалопай из шалопаев.
Мама боялась за мое будущее. А мне шел двадцать третий год, я отслужил армию, на удивление всех родных и знакомых прямо из солдат поступил в знаменитый в те времена московский институт, ничего не боялся и надеялся на все лучшее!
«Хорошо бы сходить в баню, – подумал я, потягиваясь еще и еще раз, – а до бани купить в ГУМе новую рубашку». Белые рубашки с длинными рукавами уже тогда стали моей слабостью, которая сохранилась и по сей день.