— Позвольте, что же вы так легкомысленно, сударь! — отозвался на это Ливенцев. — А война? Идет она или нет? Вы о ней как будто совсем забыли.
— Ну, что там война! Война — в порядке вещей: одних убивают, другие нарождаются… К лету войне этой будет конец, и тогда иди, Гусликов, опять ищи, чем бы тебе заняться!.. Может быть, мне тогда фотографию открыть, а? Как вы думаете насчет фотографии?
Своих соображений насчет выгодности фотографии не успел сообщить Гусликову Ливенцев, так как в это время в передней, а затем в гостиной раздались крикливые женские голоса: это явилась с покупками жена Гусликова, и тот стремительно потащил гостя знакомить с женой, о которой сказал:
— Ну вот! Сейчас вы ее и увидите — даму из Ахалцыха.
Она была еще молодая, может быть года на три, не больше, старше Фомки, высокая, стройная, подчеркнуто-кавказского типа: узкое лицо, тонкий с горбинкой нос, прямые черные волосы, голова небольшая, брови почти срослись, — это делало лицо строгим, но только тогда, когда она не улыбалась.
Улыбалась же она часто, потому что зубы у нее были белые, ровные, и потому еще, что она малопонятно говорила по-русски, немилосердно калеча слова, однако выходило как-то так, что Ливенцев не совсем был уверен, что она калечила слова бессознательно. Когда, например, за чаем, она прочла кусок из оды «Бог» Державина по-своему, то у нее вышло это так:
Давно уж не случалось этого с Ливенцевым, чтобы он сидел за чаем в компании молодых девиц и молодой дамы, которым наперебой хотелось его занять, от которых пахло разнообразными духами, у которых были по локоть обнаженные руки, из которых одна спрашивала его, стоит ли поступать на курсы сестер милосердия, когда война, может быть, скоро окончится, как многие говорят и даже пишут; другая спрашивала, каких он видел на столичной сцене знаменитых артистов и слышал ли он Шаляпина; а третья так мило перевирала русские слова, что это к ней очень шло и казалось нарочно придуманным приемом кокетства.
Гусликов рассказал, как он когда-то в зеленой юности, еще будучи юнкером, влюблен был в одну даму, очень красивую, молодую, не старше лет тридцати, «ну, может быть, тридцати двух…» и «пользовался ее взаимностью…».
— И вот… вы только представьте себе мой ужас!.. не так давно встречаю ее здесь в Севастополе. Случайно ехали рядом в трамвае и разговорились. Старуха и старуха, а кто она такая — на что мне?.. Она же смотрит-смотрит на меня пристально, да вдруг как вскрикнет: «Петя! Пе-тич-ка!» — и мне на шею, и ну меня целовать!.. А у нее во рту всего только два зуба — один клык вверху, другой клык внизу, и худющая, и страшная, и глаза красные!.. Я из вагона на ходу выскочил да бежать! После этого не спал целую ночь… Эх, когда счастье на вас валиться будет, не отстраняйтесь, вот мой вам совет. А то в старости и вспомнить нечего будет, и будете себя кулаком по лысине бить, да уж не воротишь, нет!
Это было зловеще, а неистовая Фомка подмигивала отцу:
— Ох, ты только о том и думаешь, чтобы тебе было вспомнить приятно!
На что обеспокоенно отозвалась, глядя на нее, дама из Ахалцыха:
— А что? А чего? А кто еще ему там завел такой? — и грозила мужу тонким розовым пальцем, сдвигая черные брови.
В ответ на это Гусликов пытался хохотать заливисто, но ему это плохо удавалось.
Яшка же в это время умильно спрашивала Ливенцева:
— Вам еще налить чаю? Скажите! — и щедро накладывала на его блюдечко сахар, наколотый мелкими кусочками, так как здесь принято было пить чай вприкуску.
Она же, украдкой улучив удобную минутку, кивнула на коврик из цветных лоскутков, висевший на стене, и спросила:
— Вам это нравится?
Ливенцев оглянулся на этот коврик, — Иван-царевич или кто-то другой подобный, в красном, синем и пепельном, с русыми кудрями, летел там среди голубых облаков на белом лебеде, — улыбнулся Яшке и сказал:
— О да, очень мило!
— Это я делала, — вся закраснелась Яшка.
Гусликов же, который за всеми кругом следил зорко, подтолкнул локтем Ливенцева и сказал, кивая на Яшку:
— У нее есть вкус. В этом отношении она вышла вся в меня… И тоже акварелью рисовать пробует.
Ливенцев перевел эти слова так: «Познакомьтесь с ней покороче, — может быть, сойдетесь характерами». Поэтому стал он упорно смотреть на Фомку, а та, поймав этот его взгляд, явно захотела показаться ему спокойно-расчетливой и по-мужски дальновидной и заговорила исключительно для него:
— Мне начхать на все эти телеграммы с театров военных действий, — это, конечно, все сплошное вранье! А вот, когда немцы издают приказ, чтобы кухарки картошки не чистили, а варили бы ее в мундире, — это уж для меня не чепуха. Это уж кое-что значит! Или пишут вот, что в Германии муку из соломы начали делать. Соломенный хлеб чтобы был, — это не шутка?
— Вроде соломенной вдовы, — сказал Ливенцев.