Посем свезли меня паки в монастырь Пафнутьев и там, заперши в темную полатку, скована держали год без мала[709]
. Тут келарь[710] Никодим сперва добр до меня был, а се, бедной, болшо тово же табаку испил[711], что у газскаго митрополита[712] выняли напоследок, 60 пудов, да домру, да иные тайные монастырьские вещи, что поигравше творят. Согрешил, простите, — не мое то дело, то ведаетъ он: своему Владыке стоить или падает[713], к слову молылось; то у них были любимые законоучителие. У сего келаря Никодима попросилъся я на Велик день для празника отдохнуть, чтобы велел, дверей отворя, на пороге посидеть. И он, меня наругав, и отказал жестоко, как ему захотелось, и потом, в келию пришед, разболелъся: маслом соборовали и причащали, и тогда-сегда дохнет. То было в понеделник светлой. И в нощи против вторника прииде к нему муж во образе моем, с кадилом, в ризах светлых, и покадил ево и, за руку взяв, воздвигнул, и бысть здрав. И притече ко мне с келейником ночью в темницу. Идучи говорит: «Блаженна обитель: таковыя имеет темницы! Блаженна темница: таковых в себе имеет страдальцов! Блаженны и юзы![714]» И пал предо мною, ухватилъся за чеп, говорит: «Прости, Господа ради, прости! Согрешил пред Богом и пред тобою! Оскорбил тебя, — и за сие наказал мя Бог!» И я говорю: «Как наказал? Повеждь ми!» И он паки: «А ты, де, сам, приходя и покадя, меня пожаловал и поднял, — что, де, запираесся?» А келейник, тут же стоя, говорит: «Я, батюшко-государь, тебя под руку вывел ис кельи, да и поклонился тебе, ты и пошел сюды». И я ему заказал, чтобы людям не сказывал о тайне сей. Он же со мною спрашивался, как ему жить впредь по Христе: «Или, де, мне велишь покинуть все и в пустыню пойти?» Аз же его понаказав, и не велел ему келаръства покидать, токмо бы, хотя втай, держал старое предание отеческое. Он же, поклоняся, отъиде к себе и на утро за трапезою всей братье сказал. Людие же безстрашно и деръзновенно ко мне побрели, просяще благословения и молитвы от меня. А я их учю от Писания и пользую словом Божиим. В те времена и врази, кои были, и те примирилися тут. Увы! Коли оставлю суетный сей век? Писано: «Горе, емуже рекут добре вси человецы»[715]. Воистинну не знаю, как до краю доживать! Добрых дел нет, а прославил Бог; то ведает он, — воля ево.Тут же приезжал ко мне втай з детми моими Феодор-покойник, удавленой мой, и спрашивалъся со мною: «Как, де, прикажешь мне ходить: в рубашке ли по-старому, или в платье облещись[716]
? Еретики, де, ищут и погубить меня хотят. Был, де, я на Резани под началом, у архиепископа на дворе, и зело, де, он, Иларион, мучил[717] меня: реткой день, коли плетми не бьет, и скована в железах держали, принуждая к новому антихристову таинъству. И я, де, уже изнемог, в нощи моляся и плача, говорю: „Господи! Аще не избавишь мя, осквернят меня, и погибну! Что тогда мне сотворишь?” И много, плачючи, говорил. А се, де, вдруг, батюшко, железа все грянули с меня, и дверь отперлась, и отворилася сама. Я, де, Богу поклонясь, да и пошел. К воротам пришел — и ворота отворены! Я, де, по большой дороге, к Москве напрямик! Егда, де, разсветало, — ано погоня на лошедях! Трое человеки мимо меня пробежали, — не увидели меня. Я, де, надеюся на Христа, бреду-таки впредь. Помале, де, оне едут навъстречю ко мне, лают меня: „Ушел, де, блядин сын! Где, де, ево возмешь!” Да и опять, де, проехали, не видали меня. И я, де, ныне к тебе спроситца прибрел: туды ль, де, мне опять мучитца поити или, платье вздев, жить на Москве?» И я ему, грешной, велел въздеть платье. А однако не ухоронили от еретических рук — удавили на Мезени, повеся на висилицу. Вечная ему память и с Лукою Лаврентьевичем! Детушки миленькие мои, пострадали за Христа! Слава Богу о них!