Батюшки! Перед картасом — жеребец! Роет копытами землю, вот он встал на дыбы, прянул в сторону, и через его голову грохнулся оземь всадник, варившись лбом о камень, молоденький братец хана падает замертво.
Услышав печальное известие, хан повелел своей рати остановиться. Перед ее строем предал он мучительным пыткам картаса, устроил суд над пестунами. Приказал палачам привязать их веревками друг к дружке и оставить у Оломоуца в расчете, что неприятели сами расправятся с ними. Затем с великой поспешностью направился в сторону Венгрии.
Три дня спустя картас (да будет позволено нам упоминание о столь ничтожном существе) вместе с пестунами ханского родственника был добит тамплиерами. Смерть свою он принял с явным облегчением, поскольку ужасно страдал от ран, оставленных орудиями пыток.
А что же потом? А потом Батый и Пайдар устроили на реке Зааль у Майкгейма кровавое побоище, и татаро-монголы заполонили Мадьярское королевство. Во время суровой зимы, выдавшейся в следующем году, татары переправились через Дунай и проникли даже к побережью Далмации. Тогда же скончался хан Угедэй. И хан Батый, внук Чингисхана, чтобы успеть принять участие в борьбе за звание кагана, повелел войскам вернуться на родину, так что отодвинулся он от границ западных стран, а с ним и угроза смерти предоставила этим землям передышку, и появилась там возможность для развития наук, искусства и всяческих форм жизни.
СЫНОВИЙ БУНТ
У короля Вацлава было два сына. Одного звали Владислав, другого Пршемысл. Оба росли красивые, духом крепкие, но король, а за ним и дворяне и челядь, отдавали предпочтенье перворожденному Владиславу. Ему должно королем стать. Государь возлагал на Владислава надежды великие и верил, что останется жить в деяниях его и могуществе. Люд простой и дворяне и придворная знать также приучались повиноваться королевичу Владиславу, видя в нем будущего своего властителя. Вот так и жил Владислав, с младых ногтей своих возносимый высоко. Ученейшие мужи, храбрейшие рыцари, благороднейшие священнослужители пеклись о духе его и разуме. Они обучали его различным наукам, проводя подле него дни долгие, а Владислав к учению был усерден, ибо врожденный ум, способности и благородство души подсказывали ему, что есть мудрость и что красота. Так укреплялся дух Владислава, и люди говорили:
— Ах, королевич! Нет на свете юноши, который сравнился бы с ним! Мысль его ясна и остра, разум быстр, обращение приятное, а воля железная.
Однако же, коли случалось королевичу поступить необдуманно, наставники пеняли ему, но делали это с великой умеренностью. Когда же королевич в общении своем держался по обычаям времен княжьих, — пеняли пестуны и корили его со всею строгостью.
— Королю, — внушали они, — и тому, кто сядет королем, пристало держать себя согласно обычаям времени своего. Высокородный Вацлав со всей решительностью обращается к ним, отвергая обычаи и порядки старые, заводит новые, времени его подобающие, и, словно корону или шлем, возвышает дела рыцарские. Ты спросишь, зачем? По причинам самым благородным, великодушный Владислав. Король намерен доказать, что нравы, царящие при дворе немецких королей и при иных дворах монарших, объединяют государей и указывают, что роды властителей близки один к другому, хотя и разделяют их тысячи миль.
И, твердя такое, укрепляли наставники речь свою примерами. Будили в нем помыслы тщеславные, рисуя картины ожидающего его величия. И слышал Владислав постоянно со всех сторон:
— Король! Король! Король!
Бывало, однако, и так, что чрезмерное славословье наполняло дни королевича горечью.
Второму же королевскому сыну Пршемыслу с самого детства был предопределен сан духовный. Дни свои он проводил в молитвах, окруженный монахами, которые обучали его наукам богословским и стремились привить добродетели христианские, чтобы все помыслы и устремления его исполнены были покорства и смирения. И был Пршемысл покорен воле короля и учителей своих. Безропотно постигал богословие, молился горячо, был благостен и вырос в отрока прелестного. Однако самоотречение рождало в душе его противоборство, которое ни обуздать, ни стреножить невозможно и которое лишь растет подавляемое и набирает силу при каждом запрете. И сталось так, что дух Пршемысла обрел усладу в противодействии. В чаяниях своих он противился каждому запрету, и чем. ниже приходилось ему склонять голову, тем крепче становилась его шея.
Случалось иногда и такое: коли слух его обременяли слишком уж настойчивые приказы, то королевич, вспомнив детские годы, противился, оскорбленный, и даже, более того, гневался.
И тогда виделись ему наставники его как они есть — разъевшиеся, тучные, отмеченные печатью вечного недовольства, брюзгливости и свары. Он видел, что у кого-то из монахов дергается веко и лицо морщинисто, вылезает вперед зуб или торчит из уха клок волос. И казалось ему, что между грубой этой монастырской братией и бедной его головушкой стоит стеной, разделяя их, ненависть, и, словно сквозь сон, слышал он голоса:
— Не смей! Не смей! Не смей!