Обычно режиссер вежливо говорит «садитесь», помещается напротив и внимательно рассматривает тебя. Зачастую от твоего положения в кино зависит тон, каким говорит режиссер, и «глаз», каким он смотрит. Тон и «глаз» могут быть многозначительными, что называется, с подтекстом, когда нет свободного общения и ты чувствуешь себя как бы выставленным для обозрения, для оценки.
Естественно следует разговор о сценарии, о будущем фильме и о том, как актер понимает свою роль. Иной раз интонация такова, словно режиссер хочет спросить: постигает ли артист то, что написано, не извратит ли?..
С Шукшиным все было по-другому.
Он стремительно вошел в комнату, захлопнув за собой дверь, и остался стоять на пороге. Не приглашая и меня присесть, он сразу спросил:
– Ну как?
Вопрос меня озадачил: что значит – «ну как?»
– Прочитал? – нетерпеливо добавил Шукшин, сразу переходя на «ты».
– Прочитал...
– Ну, как вот чувствуешь?
Я стал рассказывать, как понял «Миль пардон, мадам!», он напряженно слушал.
Казалось, Шукшин заново оценивал то, что сам написал. Я кончил говорить – и услышал:
– Ну что же – будем сниматься.
– А проба-то будет?
– А-а-а, какая проба? Зачем проба? Мне не надо – я знаю, – последовал быстрый ответ. – Вот так вот – все. Я поговорил – больше ничего не надо. Пойти оденься.
Этим он расположил меня к себе сразу. Скованность мою как рукой сняло.
И было еще одно, что удивило: Шукшин был застенчив. Такого режиссера я видел впервые. Я спросил:
– Как одеться?
– А как сам думаешь?
– Вот думаю: свитер нужен грубый – такой, как у меня...
Свитер он одобрил. Позже, уже перед съемкой, примеряли мне и шапку, и фуражку – все не годилось.
– Знаешь, надо шляпу Броньке, как у туристов, – сказал Шукшин.
И тут я вспомнил, что когда был на гастролях в ГДР, купил нейлоновую шляпу; я ее успел износить, она изрядно помялась, но годилась для рыбалки – вот почему я и захватил ее с собой.
– У меня вот шляпа есть...
Так меня и снимали...
Известно, что Шукшин не смотрел на сценарий своего будущего фильма как на нечто окончательное, не подлежащее изменениям в процессе съемки. Наоборот, создавая фильм, автор многое менял в первоначальном варианте, и толчком к импровизации зачастую могло служить что-то случайное, заранее сценарием не предусмотренное.
Расскажу о том, как однажды не состоялась импровизация. В «Странных людях» есть эпизод: Бронька Пупков собирается на охоту. Эпизод снимали, и вдруг, когда я надевал свитер, раздался непредусмотренный сценарием выстрел за кадром; невольно испугавшись, я протянул «иииии!..» – и в этот момент кто-то крикнул «стоп!». Что тут сделалось с Шукшиным!
– Кто сказал «стоп!»!? – закричал он. – Кто сказал?!
– Я... – отозвался кто-то.
– Какое имел право сказать «стоп!»? Испортил весь кадр! Я бы это обыграл! Выстрел вошел бы в кусок!
Он еще долго чертыхался и не мог успокоиться, потому что перед его глазами стояло: какой вышла бы сцена, если бы не раздалось злополучного «стоп!». Куда бы вывела актера импровизация? Такой непредвиденной оказалась реакция на отступление от сценария.
Там же, под Владимиром, заметил я интересную деталь: окружение мое на съемочной площадке было не из актеров. Василий Макарович снимал будущего актера, будущего режиссера, шофера, молодого писателя. Каких-то людей из Сибири, «подлинного» старика в валенках и с клюкой из ближней деревни. Был там и поэт из Москвы – худенький блондин; все рассказывал, какой он хороший охотник. Один раз даже медвежьим мясом угощал – говорил, сам убил медведя. Медвежатину все ели, но смеялись: никто не верил, что худенький блондин – охотник. Как-то надо было в кадре подстрелить утку. Стреляли, стреляли, а попасть не могли. Блондин просил: «Дайте, я выстрелю!» Опять все смеялись и ружья не давали. Шукшин услышал, подошел и спросил, почему москвичу не дают выстрелить, ему объяснили, но он все же сказал: «Дайте ему ружье». Ружье дали, блондин навскидку, почти не целясь, выстрелил и убил летящую утку – тогда все рты разинули...
Шукшин был великолепным и благодарным зрителем. Он будто вновь переживал все то, что сам написал. Так монолог Броньки снимали большими кусками – по сто пятьдесят, по сто семьдесят метров, поэтому я чувствовал себя свободно, как на сцене. Я долго готовился – думал, учил текст, – и эпизод сразу, что называется, пошел. Сняли.
Я взглянул на Василия Макаровича – у него по лицу текут слезы. Было всего два дубля. «Давай послушаем..» – сказал Шукшин. Включили фонограмму – и опять у него в глазах стояли слезы. Забыть это нельзя...
Я не помню Шукшина без дела. Не помню, чтобы он просто так стоял или сидел в компании и говорил обо всем и ни о чем. Лидия Николаевна как-то рассказывала мне, как Шукшин писал: «Я мыла пол в маленькой квартирке, где мы жили, Вася работал на кухне. Когда очередь дошла до пола в кухне, я сказала: “Вася, подними ноги”. Он поднял ноги, сидел и писал. Я вымыла пол, убралась и тогда на него посмотрела: Вася все пишет, пишет, пишет, а ноги все так же вытянуты – он забыл их опустить».