Я сильно волновалась на съемках, боялась расстроить Василия Макаровича, дать повод разочароваться в моей работе. И однажды от напряжения перепутала текст. А дни были трудные, Шукшин много нервничал. Да и снимали мы на очень дорогой пленке. А я ее испортила! Вот тогда-то – единственный раз – Василий Макарович не удержался и сказал, тихо так, с досадой:
– Ну, Марья Савельевна! Неужели вы не могли запомнить три слова?
Стыдно мне было, и когда на другой день я проходила мимо его комнаты, то вздрогнула, увидев в открытую дверь Шукшина. Он окликнул меня и вышел в коридор. И неожиданно обнял и поцеловал:
– Марья Савельевна, простите, что я не сдержался вчера. Простите, пожалуйста.
Так все внутри у меня сжалось и заныло. Какое-то материнское горячее чувство шевельнулось к этому человеку...”
“Существуют два понятия – правда жизни и правда искусства. Существуют они давно и давно признаны, и исповедуются. Шукшина от других художников – не только в кино, в любом творчестве – отличает особое отношение к этому тезису. «Правда – она одна!» – был убежден Василий Макарович...
За время работы в кино мне приходилось иметь дело с разными режиссерами. Большинство из них были уверены в себе, твердо знали, что и как надо делать, что где должно стоять и как выглядеть. Шукшин удивил меня своим «не знаю»... Он действительно не знал, что и как будет, он мучился, искал и меня приглашал к этому. Решение должно быть выношено, выстрадано. Как правда.
Состояние страдания, поиска правды, которую он должен донести, было для Шукшина постоянным и единственным. Каждый новый фильм становился событием не просто для Шукшина-художника, но одновременно и для Шукшина-человека, для него не существовало разграничения между жизнью и творчеством...
Снимали «Калину красную». У нас был уже найден «домик Любы», когда мы вновь попали в деревушку Садовую, и там Шукшин замер вдруг в одном из двориков.
– Только тихо, и ради бога ни к чему здесь не прикасайтесь. Здесь будут жить Байкаловы...
Я представляю, как захотелось бы иному автору что-то добавить, изменить: поленницу, например, в другое место перенести, забор перекрасить. Шукшин менял не в увиденном, не в жизни, а в себе, в сценарии.
Мне запомнилось, как мы выбирали место, где должен умирать Егор Прокудин. Казалось, все как надо: и природа величественная, и дали необъятные, можно показать перспективу, опрокинувшееся небо – как это обычно бывает. А Шукшин двигал желваками, хмурился и молчал. И когда уже почти все решили, он вдруг взорвался:
– Да почему же именно так?! Почему он не может умереть по-человечески, вот здесь хотя бы, в пыли, не подчиняясь никаким законам?!
Вот так и умер Прокудин – на этом маленьком поле, которое вспахал и над которым кружились чайки. Когда его пашут теперь – вспоминают Шукшина.
Не говорю уже о рискованности того, что в роли матери Егора он снял не актрису, что документальный эпизод отважился вмонтировать в игровые. По его задумке вся картина должна была равняться по этим кадрам, дотягиваться до их обнаженной, не приукрашенной правды...”
“О том, что «Калина красная» выдающаяся или, во всяком случае, исключительная по силе и глубине картина, уже было много сказано.
Отпетый вор Василия Шукшина – это не только мастерское исполнение, точнее даже не столько исполнение, сколько обнаженная человеческая страсть. В этом актерском создании прежде всего удивительны и неповторимы не приемы игры, а та внутренняя убежденность, нравственная сила, которая стоит за каждым словом и движением артиста.