Конечно, такая чересполосица ощущается как зло. Но как обычно с ним борются? Тем, что стараются все переводы выдерживать в одном и том же стиле — таком, который кажется переводящим «современным». Что получается при таком подходе? Все переводимые авторы ощущаются как современники читателю и, стало быть, современники друг другу, все как бы равноудалены от читателя, стилистической перспективы опять нет, а есть лишь бесконечное однообразие. Представим себе русскую литературу, в которой кто-то отредактировал бы и Державина, и Жуковского, и Пушкина так, чтобы их лексика и грамматика были так же современны, как у Исаковского и Твардовского. Это была бы очень удручающая картина. А ведь в переводной литературе это — правило.
У этих двух бедствий — один источник: унаследованное от романтиков представление, что дух с духом общается непосредственно и все гении всех времен друг другу братья. Обычно это формулируется так: «Переводить трагедии Эсхила надо так, как писал бы Эсхил, если бы писал по-русски». Когда писал? При Карамзине? При Некрасове? При нас?! Задача перевода — не в том, чтобы дать по-русски то, чего нет по-русски, а в том, чтобы показать, почему этого не было и не могло быть по-русски. Лучшее, что может сделать переводчик, — это вообразить: если бы такой-то греческий автор пожелал воплотиться на русском языке, то какую культуру он бы выбрал — карамзинскую, некрасовскую или нашу? Думаю, что нужно быть очень большим эгоцентристом, чтобы твердо сказать: нашу. Или, пользуясь иронической парафразой И. Кашкина: «Если бы имярек писал по-русски, он писал бы как я»[131]
.Есть и другая формула того же панибратского отношения к классике: «Перевод должен восприниматься читателем, как подлинник воспринимался современниками автора». Спрашивается, почему современниками? Среди миллионов читателей Эсхила за две тысячи лет современники его составляют ничтожно малую часть; восприятие их было куда беднее, чем восприятие потомков с их новым и новым историческим опытом; да и среди современников одни его воспринимали так, другие — иначе. Самое главное: именно современники вообще не читали Эсхила, они только видели его на афинской сцене, и здесь мы при всем желании не можем разделить их восприятие. Да если бы и могли — разве мы бы сумели увидеть Эсхила глазами тех, кто эксплуатирует рабов, молится Афине, по жребию заседает в государственном совете и боится Эриний? Даже филологу мучительно трудно представить себе сознание такого современника, а надеяться, что это сделает читатель перевода, — нелепое самообольщение. Нет, лучшее, что сможет сделать переводчик, это постараться передать ту многозначность, которую имел памятник для его современников, а не подменять ее той многозначностью, которую он имеет для нас, и тем более той однозначностью, которую он имеет для переводчика.
Известно, что в истории перевода борются два подхода: переводить, насилуя подлинник в угоду своему языку и вкусу — или насилуя свой язык и вкус в угоду подлиннику; иначе говоря — перевод, приближающий памятник к нам или нас к памятнику. При первом подходе стилистическая перспектива невозможна, все памятники одинаково приближаются к нам и окружают нас как бы равноудаленной толпой, в которой сливаются все лица. И только при втором подходе стилистическая перспектива возможна: каждый памятник высится отдельно, один ближе, другой дальше, и ощущение стилистической перспективы — это как бы ощущение меры умственных усилий, положенных на то, чтобы подойти к памятнику. Это ощущение исторической дистанции — благо, потому что оно страхует нас от опасной иллюзии, что писатели прошлого писали для нас и думали о том же, о чем мы. Язык и стиль их напоминают нам, что для понимания всегда нужно усилие, а если усилия нет, то мы не понимаем мыслей автора, а просто приписываем ему свои.