В истории наших переводческих дискуссий уже было однажды заявлено о необходимости соблюдать стилистическую перспективу; но было это сказано недостаточно внятно и достаточно несвоевременно. Это когда Е. Ланн для переводов из Диккенса предложил не пользоваться такими словами, «происхождение которых относится к эпохе более поздней, чем эпоха автора»[133]
, стремясь к тому, чтобы Диккенс звучал «не так, как звучал бы в том случае, если бы он был написан современником»[134]. Ланн честно добавляет: «Считаем ли мы, что пользование „приемом точности“ обеспечивает раскрытие стиля? Отнюдь нет, и это нужно подчеркнуть с особенной отчетливостью… Есть неталантливые авторы и есть неталантливые переводчики, которым не поможет никакой „прием“… Мы разумеем только, что никакой другой принцип не дает возможности в условиях другой языковой системы воссоздать стиль писателя»[135]. (Беда Ланна и Кривцовой была в том, что они оказались именно неталантливыми переводчиками и скомпрометировали правильный принцип.) Разница между теоретической программой Ланна и программой Кашкина не так уж велика: процесс всякого перевода состоит из двух этапов — от слов чужого языка к смыслу и от смысла к словам своего языка; Ланн больше сосредоточивал внимание на первом этапе, а Кашкин на втором. Опаснее было то, что при этом Кашкин полагал возможным первый этап как бы оставлять на волю интуиции, а интуиция умеет вчитывать в любой текст не только то, что в нем написано, а и то, что мы знаем помимо него. Узаконив это, Кашкин пришел к известной концепции реалистического перевода, смысл которой: переводчик должен передавать не ту субъективную картину мира, которая была в голове у автора и запечатлелась в его словах, а ту объективную картину мира, которая была перед автором и которую в каких-то отношениях мы знаем помимо него и лучше него. К чести Кашкина, до таких геркулесовых столпов в своих теоретических статьях он не договаривался; но в практических разборах он судил именно так: достаточно вспомнить, как он обличал Шенгели за то, что тот в «Дон Жуане» дал такого карикатурного Суворова, каким он написан у Байрона, а не такого, какого мы знаем и любим. Такое отношение к материалу было возможно лишь благодаря железной уверенности в том, что в нас история достигла своего предела и что все пути прошлого сходятся только в нашем настоящем и только им интересны. Это объяснимо: было чувство победы нового строя, был пафос творения нового мира, и казалось, что после такой победы уже не нужно учиться у истории, что все прошлое равно перед ликом творимого будущего, оно — лишь склад подержанных полуфабрикатов для этого творения, и нужно только разместить отсеки этого склада так, чтобы более потребные были ближе под рукой, а менее потребные дальше.Есть понятие «длины контекста», на который опирается перевод: пословесный, пофразовый, по целым произведениям. При пословесной передаче получается подстрочник. При пофразовой передаче получается, как правило, обычный литературный перевод. При передаче целого произведения получается подражание — таковы бывали, например, стихотворения, над которыми было написано «из Горация» и в которых действительно был так называемый дух Горация, но определить, какое же, собственно, стихотворение здесь переведено, было очень трудно. Так вот, по-видимому, имеет смысл расширить это понятие еще больше: таким же контекстом (самым длинным) должна являться для переводчика и вся совокупность переводимой национальной литературы. Переводя такое-то стихотворение такого-то поэта, переводчик должен отдавать себе отчет: а как перевел бы он всю литературу, к которой принадлежит этот поэт и это стихотворение? То есть он должен представлять себе ту стилистическую перспективу, в которую он вписывает свой перевод. И Кашкин очень хорошо нашел стиль для перевода «Кентерберийских рассказов» Чосера: без всякой архаизации; но представим себе, что ему пришлось бы переводить рядом с ней другую вещь Чосера, «Троила и Крессиду», — можно ли сомневаться, что это заставило бы его не только найти новый стиль, но и видоизменить старый, иначе никакой читатель не поверил бы, что это вещи одного автора. При романтическом представлении о прямом контакте с гением вопрос о контексте вообще не стоял: если мы общаемся с гением Эсхила или Шекспира над переводом, а не через перевод, то понятно, что забываем обо всем на свете и видим и слышим только те стихи, что перед нами. Но мы знаем, что на самом деле так не бывает: в каком бы виде мы Эсхила ни читали, мы помним, что до него был Гомер, а после него Еврипид, и на обоих он непохож. Это ощущение переводчик обязан передать и читателю перевода.