Архаизацию приходится дозировать — но как? Античных писателей мы переводим русским языком XIX века, в идеале — пушкинским. Но вот тридцать лет назад мне и моим коллегам пришлось делать антологию «Памятники средневековой латинской литературы». Нужно было передать ощущение, что это — другая эпоха, не классическая латынь, а народная и церковная. Это значило, что стилистический ориентир нужно взять более примитивный — то есть, по русскому словесному арсеналу, более ранний: скажем, XVII век, упрощенный нанизывающий синтаксис, а в лексике — пестрота приказных канцеляризмов, просторечия и церковнославянства. Так мы и старались писать — конечно, каждый по мере своих сил. Однако средневековые писатели были разные: одни писали как бог и школа на душу положит, другие вчитывались в доступных им античных классиков и подражали им, иногда неплохо. Эту разницу тоже хотелось передать в переводе — и для средневековых цицеронианцев, вроде Иоанна Сольсберийского, мы вновь брали для перевода русский язык XIX века. Получался парадокс: более древних, античных и подражающих античным латинских писателей мы переводим более поздним, пушкинским и послепушкинским языком, а более поздних, средневековых латинских писателей — более архаичным, аввакумовским русским языком. Думаю, что с таким парадоксом приходилось сталкиваться многим переводчикам, если только они заботились об ощущении стилистической перспективы в переводе.
(Конечно, лучше было бы «испорченную» средневековую латынь переводить «испорченным» по сравнению с XIX веком современным русским языком. Я не решался: боялся, что получится плохой язык вне всякой стилизации. Но мне случилось быть редактором перевода Григория Турского, знаменитого своей «испорченной» латынью. Неопытная переводчица перевела его, как могла, современными, почти газетными клише. Переписать это от начала до конца было невозможно — пришлось редактировать, придавая современной испорченности стиль средневековой испорченности. Кажется, что-то удалось, хотя перевод мучился в издательстве «Литературных памятников» много лет.)
У А. Тойнби есть замечательный эксперимент: он перевел сборник отрывков из греческих историков, до предела модернизовав их стиль: введя сноски, скобки и тот лексический волапюк, которым он так гениально пользуется в собственной «Study of history», где греческая агора — это пьяцца, а самоубийство Катона — харакири. А Уэйли переводил японские пьесы Но, убирая из них все трудновыговариваемые названия и малопонятные реалии. Для первого знакомства с чужой культурой это необходимый этап. У нас таких облегченных переводов — приближающих не читателя к подлиннику, а подлинник к читателю — почти что нет (разве что для детей). Мне бы хотелось перевести какое-нибудь античное сочинение и для начинающего. Интересно, какая получится разница.
Самый дорогой мне комплимент от коллеги-филолога был такой: «У вас по языку можно почувствовать, какие стихотворения были в подлиннике хорошими, а какие плохими». «Хорошие» и «плохие» понятия не научные, а вкусовые. Фраза «Какие хорошие стихи прочитал я вчера!» значит очень разные вещи в устах человека, который любит Бродского и который любит Евтушенко. Как филолог, я по самой этимологии своей специальности должен любить всякое слово, а не избранное. А. Э. Хаусмен, который был большим поэтом и филологом-классиком, говорил: «Кто любит Эсхила больше, чем Манилия, тот не настоящий филолог»; сам он любил Эсхила, но жизнь положил на издание Манилия. И все-таки мне пришлось однажды испытать ощущение, что между плохими и хорошими стихами разница все-таки есть. Я переводил впрок стихотворные басни Авиана[138]
(басни как басни, что сказать?), как вдруг выяснилось, что в книге понтийских элегий Овидия, которую мы с коллегой сдавали в издательство в переводе многих переводчиков, одна элегия случайно оказалась забытой. Пришлось бросить все и спешно переводить ее самому[139]. Одним шагом ступить от нравоучительных львов и охотников к «На колесницу бы мне быстролетную стать Триптолема!..» — это был такой перепад художественного впечатления, которого я никогда не забуду.Самыми трудными с точки зрения точности для меня были два перевода, на редкость непохожие друг на друга.