— Посадим его, пожалуй, на эсминец и дадим ему возможность удрать во Францию или Англию. Паршивый трус, видно, боится умирать. Мы его, конечно, прихлопнем, если он вздумает вернуться в Штаты. Заберите его и позвоните министру военно-морского флота насчет какого-нибудь судна, а потом погрузите его и отправьте.
— Хорошо, сэр, — с еще меньшей готовностью отозвался Хэйк.
Все прошло очень гладко: войска, послушные Хэйку, военному министру, заблаговременно заняли Вашингтон.
Спустя десять дней Бэз Уиндрип высадился в Гавре и со вздохом отправился в Париж. Это было его первое посещение Европы, если не считать трехнедельной поездки в качестве туриста. Ему страшно недоставало сигарет «Честерфилд», оладий и живой человеческой речи, вроде: «Эй ты, какая муха тебя укусила?» — вместо этого вечного дурацкого «oui?».
В Париже он и остался, хотя оказался там на положении второстепенного трагического персонажа, вроде экс-короля Греции, Керенского, русских великих князей, Джими Уокера и нескольких экс-президентов Южной Америки и Кубы; эти лица бывают вполне довольны если их приглашают в гостиные, где подается более или менее приличное шампанское и где есть надежда встретить человека, который любезно выслушает вашу историю и назовет вас «сэр». И все-таки, внутренне торжествовал Уиндрип, ему удалось обойти эту сволочь: за два незабвенных года диктаторства он успел перевести за границу на свой секретный счет около четырех миллионов долларов. С этого времени имя Уиндрипа только изредка упоминается в мемуарах бывших дипломатов с моноклями. Бывший президент Уиндрип остаток своих дней был «бывшим». Его настолько быстро забыли, что только четыре американских студента пытались совершить на него покушение.
Чем более умильно бывшие приверженцы Бэза (Мак-гоблин, сенатор Порквуд, доктор Альмерик Траут и прочие) раньше угодничали и льстили Уиндрипу, тем с большим рвением они теперь клялись в верности новому президенту, высокочтимому Сарасону.
Сарасон обнародовал воззвание, в котором говорилось, что, как удалось обнаружить, Уиндрип расхищал народные средства и продался Мексике, пообещав не допустить войны с этой преступной страной, и что он, Сарасон, с чувством горечи и тревоги, поскольку он больше, чем кто-либо другой, был обманут своим мнимым другом Уиндрипом, уступил настоятельным просьбам кабинета и принял на себя президентство вместо вице-президента Бикрофта, изменника, высланного за пределы страны.
Президент Сарасон начал с того, что назначил на самые ответственные должности в государстве и в армии наиболее обаятельных из своих юных друзей-офицеров. Ему, по-видимому, нравилось огорошить всех назначением этакого розового двадцатипятилетнего юноши с влажными глазами уполномоченным федерального Района, включающего Вашингтон и Мэриленд. Разве он не верховный правитель, разве не полубог, на манер римского императора? Неужели он не может бросить вызов всей этой черни, которую он (бывший социалист) научился презирать за ее слабость и беспомощность.
«Мне хотелось бы, чтобы весь американский народ имел только одну шею», — повторял он чужую фразу которая очень веселила его мальчиков.
В чопорном Белом доме Кулиджа и Гаррисона он устраивал оргии (так в старину называли вечеринки) сплетающимися телами, гирляндами цветов и вином красивых бокалах, напоминающих римские кубки.
Хотя заключенным тюрем и концлагерей, вроде Дормэса Джессэпа, трудно было этому поверить, но среди минитменов, правительственных чиновников, офицеров и просто частных граждан были десятки тысяч убежденных сторонников корпо, которые воспринимали легкомысленное правление Сарасона как настоящую трагедию.
Это были идеалисты корпоизма, и их было немало наряду с садистами и обманщиками; в 1935 и в 1936 годах они поддержали Уиндрипа и КO, считая, что при всех их несовершенствах они способны спасти страну от засилья Москвы, с одной стороны, и, с другой стороны, от той расхлябанности и лени, от той утраты человеческого достоинства, которой была больна добрая половина американской молодежи, чьи идеалы сводились (по утверждению этих идеалистов) к беспринципной праздности и нежеланию чему-нибудь учиться, к гнусавой танцевальной музыке, к мании автомобилизма, к разнузданной сексуальности и пошлым комиксам, то есть к рабской психологии, превращающей Америку в законную добычу любой компании насильников.
Генерал Эммануил Кун был одним из корповских идеалистов.
Такие, как он, не одобряли убийства, вершившиеся при корповском режиме, но они старались убедить себя и других, что «это же революция, а во время революции всегда бывали кровопролития — и гораздо большие, чем у нас».