Вечером, когда автокар подходил к вокзалу Сен-Лазар, я забыл об этой встрече и потому был просто ошеломлен, когда увидел на перроне мою старушку в нарядной тальме, с большой картонной коробкой в руках.
Вокруг старушки уже стояла толпа ленинградцев, и она — раскрасневшаяся, с глазами, смеющимися от счастья, — рассказывала им что-то, должно быть, забавное, потому что обычно холодноватые ленинградцы улыбались, а некоторые даже смеялись.
Старушка увидела меня, бросилась навстречу и протянула мне маленькую сморщенную руку. Я поцеловал эту РУку, исколотую иголками и истертую нитками, — руку бабушки из бедной парижской семьи.
— Это вам на дорогу, — сказала старушка и протянула мне картонную коробку. — Крошечный подарок. Откроете коробку в купе. Я так счастлива, будто сама еду к сестре в Ленинград.
Напоследок она расцеловалась со мной и со всеми, долго махала вслед поезду маленьким кружевным платочком и часто прижимала этот платочек к глазам.
Мимо окон неслись темные виадуки, мосты, несся железный грохот стрелок и колес, но я долго не мог успокоиться. Поэтому я не заметил, как мои соседи по купе мгновенно распечатали коробку. В ней были виноград, груши, яблоки, бананы и матовые белые сливы. Все это было съедено так стремительно, что я едва успел перехватить одну грушу.
Поздней ночью, когда поезд проваливался во мрак, густо исколотый электрическими огнями, я обнаружил пропажу папиросной коробки, на которой записал имя и адрес старушки. И внезапный гнев на себя сжал мне горло.
В Париже я вставал на рассвете и шел на главный рынок — единственное место, где в такой ранний час уже начиналась жизнь.
Из открытых окон кое-где пахло свежесмолотым кофе. Над просыхающими после поливки бульварами висел сиреневый пар. Ажаны в синих коротких пелеринах дремали, прислонившись к газетным киоскам.
За несколько кварталов до рынка, примерно за перекрестком, где находилось кафе «Курящая собака», все улицы были уже запружены разноцветными грузовыми машинами с фруктами, овощами, мясом, битой птицей, яйцами, рыбой, брюссельской капустой — со всей снедью, какую привозили в Париж не только из всех департаментов Франции, но и со всего мира.
Среди этого застывшего потока машин пешеходы пробирались с трудом. Мостовая по косточку была завалена рваной бумагой, банановой кожурой и мелкой стружкой из распакованных ящиков.
Дальше машины пройти не могли. На этих тесных улицах — подступах к рынку — был устроен перевалочный пункт. Отсюда продукты перегружались на ручные тележки и перевозились на рынок.
По мере приближения к рынку, к его огромным крытым павильонам па чугунных столбах улицы делались чище, а запахи — сильнее. Крепко пахли цветы, апельсины, грибы, укроп, но особенно резко рыба и устрицы. Казалось, что где-то рядом раскатывается по гранитной мостовой теплое море, выдыхая йодистый запах водорослей.
Устрицы лежали в круглых ивовых корзинах, переложенные битым зернистым льдом. Атлантическая тина опутывала их зеленой паутиной.
Люди в резиновых сапогах кололи на прилавках глыбы льда. Его мельчайшие осколки разлетались фонтанами и таяли на лице, как роса.
Омары шевелили длинными китайскими усами. Рыба в цинковых корытах еще дышала: на нее лилась из кранов холодная вода.
В рыбном павильоне толпилось много монахов и монахинь. Очевидно, наступил католический пост. Старые монахини покупали рыбу и крикливо торговались, а молоденькие грузили рыбу на ручные тележки, опускали глаза в ответ на игривые замечания мужчин и краснели от мимолетного соблазна.
В мясном павильоне лежали рядами могучие кабаньи головы. Они были чисто вымыты. Розовый жир просвечивал сквозь их тугую кожу. Казалось, что лучшие парижские куаферы выбрили их, спрыснули одеколоном и обрядили для продажи. Кабаньи зубы блестели, будто начищенные лучшей пастой «Пальмолив». В зубах у них пылали багрянцем пышные розы.
Но самым таинственным был, конечно, рынок цветов. Он ударял из-за угла обвалом густых переплетающихся запахов. Он поражал всеми красками, какие возможны в природе. Эти краски были необыкновенно яркими и вместе с тем нежными.
Иногда я чувствовал в духоте павильона холодноватое прикосновение цветов к своим горячим рукам.
Во влажной тесноте и сумраке этих цветочных Монбланов еще продолжалась недавняя их жизнь в рыхлой садовой земле. Неудачники-шмели, завезенные на рынок вместе с цветами, сердито жужжали. Это был чудесный звук - жужжание шмеля среди многоголосого говора и отдаленного протяжного гула Парижа.
Осторожно качались листья, поворачиваясь к городскому дымному солнцу. Блестел в лепестках живой солнечный луч.
Было много незнакомых причудливых цветов, но много и старых знакомцев. Здесь они казались незнакомыми только потому, что у нас они росли на воле, а не на пышных клумбах.
— Смотрите, — радостно сказал мой спутник, — вот наши бархатцы!
Среди надменных цветов я действительно увидел наши простые украинские бархатцы.