Теперь мне еще предстояло, пересилив неловкость и это назойливое чувство вины, отправиться на квартиру Марк-Осиповича, отдать ему свой какой-то «последний долг» и выразить соболезнование его матери. Невольно явилось искушение не пойти, избегнуть взятой на себя тяжести, принять соблазнительные доводы, в таких случаях обычные и неотразимые – что я вряд ли когда-либо встречу столь далеких мне родственников Марк-Осиповича, что им не до меня и попросту не нужно мое «соболезнование», – но чутье безошибочно мне подсказывало совершенно иную, бесспорную правду, повелительное требование себя ни от каких обязанностей не освобождать, с собой слабодушно не умствовать и не лукавить, а главное, в ваших же глазах поступить мужественно и безукоризненно-правильно, хотя именно вы сами так не поступили бы и поступить не могли: у меня давнишнее стремление – и в наших с вами ответственных разговорах, и во всяких посторонних делах – быть к себе придирчивее и строже, чем к вам, достигать наибольшего во всем совершенства, снисходительно принимая ваши слабости, промахи и недостижения, самоуверенный ваш отказ от малейших стараний, небрежную вашу беспечность и лень. Этим отчасти объясняется мой какой-то необходимый над вами, естественный мужской перевес, и от этого же нередко возникают почти неиспользованные, но обоснованные мои права, тайная смелость иных упреков и доказательств, и пожалуй – что еще существеннее, – такая неравномерность, такая неизменная к вам снисходительность только и возможна в запутанных отношениях, у меня с вами сложившихся и, по-видимому, навсегда предопределенных: вы с первых дней избалованы упорным моим прилежанием, непрерывно меня возвышающим и действенным, я должен непрерывно вас убеждать в своем превосходстве над очередными соперниками и друзьями – в то время как вы передо мной свободны в своем поведении и для меня до сих пор остаетесь недосягаемой и единственной (я вас люблю из-за вас самой), и так несправедливо у нас всё складывается, что именно я ради вас подтягиваюсь, исправляюсь, безостановочно за собою слежу, и я же пробую найти смягчающие объяснения для ваших заведомо дурных, неприемлемых, бессердечных поступков. Да и эти мои усилия, эти попытки вас как бы выгородить и защитить часто вами не замечаются, не находят ни отклика, ни одобрения – сколько раз я к вам приходил после унизительных деловых поисков, озабоченный, занятый вашей (и гораздо меньше – своей) судьбой, сколько раз вам подробно передавал о своей изнуряющей, добросовестно-вдохновенной работе, тоже вам посвященной и, казалось бы, только вам и понятной (независимо от успеха или неудачи – ведь куда важнее наше страстное, упрямое напряжение), однако чем дальше, тем рассеяннее вы меня слушали, уничтожая надежду, всё более тщетную, на заслуженную оценку или награду. И теперь – по разным причинам, но и от невольного с вами считания – я не мог не пойти на квартиру Марк-Осиповича: ничуть не преувеличиваю этого своего «подвига», и для меня всё различие между нами сводится к тому же вопросу о считании, быть может, самолюбивому, вздорному, но бесконечно показательному и столь многое разрешающему – что вы, ради моего о вас мнения, и не подумали себя преодолеть и выполнить неприятную обязанность. И другой, правда, мелочный, но похожий недавний случай – когда вы предпочли свое (для меня непрощаемо-вероломное) удовольствие посещению выздоровевшей Зинки, почти заставив меня к ней отправиться, ради той же, в ваших глазах, ненужной, напрасной безукоризненности: увы, последствия этой вашей самоуверенно-жестокой беспечности (точно урок на будущее время) оказались надолго непоправимыми.