Читаем Том I полностью

Я чуть ли не целый день писал у себя в отеле, а в обеденное время совсем неожиданно меня вызвал к телефону Марк Осипович, странно-настойчиво предлагая у него провести вечер. Я согласился, почему-то решив от вас пока это скрыть, и коротко (не без злорадства) вам объявил, что вечером занят и мы не увидимся. Вы, словно провинившаяся и по заслугам наказанная школьница, не возражали, ни о чем не расспрашивали и лишь поторопились мне в телефонном разговоре сказать (наивно пытаясь меня задобрить), что будете дома одна и что сегодня Шуру не примете. Меня же тянуло к Марк-Осиповичу нездоровое сообщническое любопытство, надежда на его разоблачения по поводу вчерашней ночи, на какое-то новое мое перед вами преимущество – и не потому ли я скрыл нашу встречу, быть может, самую обыкновенную и безобидную.

Марк Осипович живет иначе, удобнее, чем мы все – буржуазно, оседло, почти комфортабельно: у него квартира из нескольких комнат, какие-то вазочки, статуэтки, ковры, растения, даже классики в переплетах, французские, немецкие и русские. Он где-то возился у себя, и меня приняла его мать, старая провинциальная еврейка, с космами черно-седых волос, с маленькими, остро-блестящими глазами и грубовато-красным, словно бы обветренным лицом. Я поцеловал ее руку, обведенную вздувшимися синими жилками, честную руку хозяйки, убирающей квартиру, работающей на кухне (твердые широкие пальцы, до корня обрезанные, темные по краям ногти) – и она, по-видимому, не привыкшая к подобному светскому обращению, застенчиво отдернула руку и спрятала ее за спиной. При всей несветскости было в ней удивительное достоинство, и когда она явно-недоверчиво ко мне присматривалась, я считал ее в чем-то правой, и ежился под ее проницательным, укоризненным и грустно-прямым взглядом, и стремился ее доверие заслужить. Мне это, без всяких усилий, нечаянно-быстро удалось, и она, не выпытывая и не хитря, сразу же со мной заговорила о том, что больше всего ее мучило – о «Митиной нервности», о его непостижимо-плохом настроении, отражающемся на здоровьи и на делах. У нее непередаваемо-неправильный карикатурный русский язык, но ни одно слово не показалось смешным, и в упрямых безответных ее вопросах мне послышалось что-то грозно-неотвратимое и к тому же для вас неприятное и нелестное: я сопоставил холодную вашу игру с Марк-Осиповичем, безжалостно-легкомысленную, вам ненужную, и ее беспомощную материнскую тревогу – и сравнение оборачивалось против вас. С невольной в этих случаях и мгновенно передающейся нам трогательностью она рассказала мне, как было ей трудно – без мужа, без денег, без положения – воспитывать своих четверых детей, как ей хотелось, чтобы из них вышли «настоящие человэкки», как покупались им «на выплатки» гимназические учебники и костюмы, как она с ними бежала от революции и как устроила каждого из них в отдельности, – «Всё для детей, ничего для себя». Теперь ее цель наконец достигнута – Митя, самый добрый и наиболее из всех способный, зарабатывает достаточно, делает «чудную карьеру» и постоянно о ней заботится, – но в последнее время он стал каким-то «вполне шумашедшим»: мне было по-странному обидно выслушивать наивные ее упреки, обидно за собственное схожее поражение, за вашу непростительную – и со мною и с ним – безответственность, и я тоскливо ожидал, когда Марк Осипович прервет разговор. Он вошел, немного смущенный, догадываясь о вопросах, мне поставленных, и стесняясь чрезмерной их откровенности, и поспешно – схватив меня за руку – потащил в уютно-печальную свою комнату. Мать понятливо (ну вот, сами видите) мне улыбнулась и, вздохнув, обещала приготовить кофе.

Марк Осипович, к моему удивлению, был особенно тщательно одет, хотя и обычно он поражает какой-то сияющей аккуратностью, однако на этот раз всё у него – и галстух, и новый костюм, и запонки, и рубашка, и носки – всё обдуманно-правильное и подобранное, обнаруживало слишком уж заметные усилия, – я, не колеблясь, предпочитаю мешковатую английскую небрежность, отлично усвоенную Бобкой и для многих совершенно недостижимую. Такая природно-элегантная небрежность (разумеется, не только во внешнем) бывает иногда у людей, легко победительных и вовсе не старающихся побеждать, как будто у них сказывается – на костюме, манерах и отношениях – та беспечная, поверхностная талантливость, которой ничто не сопротивляется. Бобка едва ли удачный пример подобной, в сущности, житейской талантливости и легкого скорого успеха, и всё же именно он в свое время каким-то чудом вас покорил и теперь (несомненно и, должно быть, нечаянно) извлекает пользу из романа с Идой Ивановной – ведь больше ничем нельзя объяснить, откуда появились у него деньги и столь неожиданная для меня возможность расплачиваться с долгами. Мне эти люди нисколько не любопытны – они обыкновенно бессодержательны и душевно-бедны, – и вот не без зависти признаюсь, что им в удесятеренной доле выпадают разнообразные, весьма ощутимые удовольствия, за которыми гонятся все, даже такие люди, как я и Марк Осипович – добросовестные, тяжелые и неловкие, – те удовольствия, которых они, вероятно, не ценят, в чем наше сомнительное и недостаточное утешение. В противоречии с подчеркнутым своим щегольством, Марк Осипович, и прежде не слишком розовый, был сейчас так обескровленно-бледен – особой смугловато-серой, почти зеленой бледностью, – что и я, похудевший и осунувшийся, рядом с ним себе в зеркале представлялся краснолицым и беспечным здоровяком. Эта болезненная его слабость явилась для меня убедительным признаком случившейся вчера беды, и я ждал негодующих его жалоб и того, что «вся жестокая правда» наконец для меня воплотится в незабываемые живые поступки, но был разочарован в своих беззастенчиво-упорных ожиданиях: Марк Осипович как-то по-взрослому – благородно, понятливо и умно – отвел наводящие неделикатные мои подсказки, и его неподвижные, вдруг потускневшие глаза выражали только смирение и усталость. После неслышного, скорее нами угаданного стука в дверь смущенная хозяйка принесла на подносе кофейник, сахарницу и чашки и сразу же молча вышла, стараясь не быть навязчивой, прикрыв за собою дверь неуловимо-бесшумным движением. Марк Осипович (как бы тайно от матери) вынул из шкафа ликеры, коньяк и рюмки, усадил меня в удобное глубокое кресло и сам полуулегся на диване.

Мы пили медленно, печально, без малейшего оживления, разговаривали о ненужных пустяках, о прочитанных книгах, о случайных знакомых, почти не касаясь «опасных тем» – вас, Шуры, любви. Мне уже не казалась досадно-смешной наша двойная и столь у обоих похожая отвергнутость, наши, вероятно, одинаковые обиды, одинаковая погоня за достоинством. В этом Марк Осипович обнаружил большую силу и выдержку, чем я: у него не чувствовалось ни озлобленности, ни вызова, и о книгах, о скучных и глупых делах он рассуждал, точно ими лишь занятый, мне же было понятно, как никому другому, до чего ему непомерно-тяжело со вниманием отнестись (или хотя бы изобразить такое внимание) ко всему постороннему любви и ревности. Меня иногда коробили собственные слова – от напрашивавшихся невыгодных сопоставлений, – но с собою мне справиться не удавалось. Я также отметил неожиданную у Марк-Осиповича естественность, скромность и непосредственность – он не старался ошеломить собеседника намеренным отказом от здравого смысла, заманчивыми образами, далекими сравнениями, как бы придуманными ради издевательства: всю эту перемену я невольно приписывал умеряющему, совестливому вашему влиянию, отчасти, пожалуй, и своему, и с горечью, с грустью я вспомнил о том, как мы с вами когда-то влюбленно чванились – каждый и за другого и за себя, – что мы вместе облагораживаем и укрощаем самых нам враждебных, самых холодных людей нашим трогательно-добрым согласием и доверчивой в отношениях простотой: теперь это безнадежно уничтожилось, и последняя запоздало одержанная победа всего острее напоминала о невозвратности. Я не впервые мучительно-сладостно прогонял слезы, подступавшие к моим глазам, и жалобы, подкатывавшиеся к горлу – и вдруг Марк Осипович, с искусственно-веселой улыбкой, предложил мне сыграть в игру, им будто бы сейчас лишь изобретенную и будто бы необычайно развлекательную:

– Мне хочется узнать, как отнесутся различные наши знакомые к моей смерти. Я задаю вопросы, вы отвечаете. Кстати, о смерти я никогда не думаю – у меня столько обязанностей, ради которых следует жить. Но услышать о себе эпитафии очень пикантно. Как будто поставили памятник – и вот речи на его открытии. Ну пожалуйста, не упрямьтесь, право же, чудная игра.

Я как-то стремительно вдохновился своими возможными остроумно-точными и честными ответами и оценил всю «развлекательность и пикантность» этой странно-бесстыдной игры. Усмехнувшись, я – сразу ему в тон – подзадоривающе сказал:

– Начните.

– Начну прямо с вас. Ну, вы находитесь с Еленой Владимировной – что вы ей говорите обо мне?

– Ужасно жаль бедного Марк-Осиповича, но если он умер так рано, по-моему, это неспроста. Что-то в нем было неприспособленное к настоящим испытаниям, какая-то неоправданная смелость. Его тянуло на всё опасное, на всё, что оказывалось ему не по силам. И затем во всякой борьбе он слишком благородничал и не пользовался своими преимуществами, чтобы только быть с противником наравне. А каждый его противник своими преимуществами пользовался, и каждое поражение, заранее предопределенное, его понемногу обессиливало. С такой, как у него, рыцарственностью, разумеется, жить нельзя. Я говорю невероятно безответственно, а главное – вы живы.

– Да, конечно, – и это всё, что вы скажете?

– Нет, не всё, – итак, моя «эпитафия» продолжается. Не сомневаюсь, что он умер мужественно, храбро, достойно – так именно, как ему хотелось жить и как не всегда удавалось. Он родился семьянином, буржуазно-милым, гостеприимным и умным хозяином, очаровательным мужем и отцом, а решил казаться или сделаться дон-жуаном, любовником, солдатом, завоевателем и героем романа, до наглости, до дерзости непохожим на то, что было ему предназначено – и вот он теперь, быть может, несоразмерно наказан. Для меня же это потеря непоправимая. В нашем маленьком глупом кругу он был единственно стоющий собеседник, единственно занимательный и в чем-то мне равный. Не сердитесь, Марк Осипович, на мое бессовестное самомнение – раз уже мы сегодня до конца откровенны.

– Нет, не сержусь, но вы не совсем правы. И Елена Владимировна стоит большего, чем я, и не меньше, чем вы сами. А вам я отдаю должное, если вы настаиваете на откровенности.

Я с умышленным злорадством промолчал о вашем предполагаемом и несомненном для меня превосходстве – чересчур много против вас постепенно у меня накопилось, и всякое ваше, пусть и несправедливо-мелкое унижение мне представлялось заслуженным и для меня приятным. Марк Осипович, с вялой улыбкой, поставил вопрос о Шуре.

– Шура скажет: славный был парень, и не дурак, умел зашибать деньгу, и с чего это он не лечился, как следует, впрочем, немножечко был он какой-то свихнутый.

– Как по-вашему, Шура умнее своих слов?

– Шура неглуп и хитер и всегда упрямо «гнет свою линию». Добродушие его не без ловкости, в нем кое-что имеется от faux-bonhomme. Впрочем, это не так важно. Мне всего нестерпимее его серость, его провинциально-хвастливая манера, его безграничное и, увы, побеждающее самодовольство. Оно действует даже и на людей, как будто бы недоверчивых и умных, на людей хорошего стиля, порою насмешливых, требовательных – и это поневоле меня злит и заставляет преувеличивать его недостатки.

На самом деле я преувеличивал его недостатки из-за мстительной к нему ненависти, из-за невозможности стать беспристрастным после всего случившегося, после непрощаемого своего поражения. Мне по-наивному казалось, будто я говорю о нем добросовестно и терпимо, но слова мои были предельно-злобными, и я сладостно упивался тем, что впервые могу их произнести, и союзнической поддержкой Марк-Осиповича. Впрочем, он даже не улыбнулся и глухим, тусклым, безвыразительным голосом, опустив глаза, еле слышно меня спросил:

– Ну, а как мама отнесется к моей смерти?

– Только она и «отнесется», остальные, так себе, поговорят. Я не сумею ничего за нее придумать – это область недоступно-возвышенная и чистая. Ваша мать удивительный человек, каких в нашем поколении не бывает – самопожертвенный, цельный, здоровый. Для нее мы все – развинченные ничтожные болтуны, не знающие, чего мы хотим и чем будем довольны. Она, вероятно, по-своему нас жалеет, и ей досадно и странно, что она даже вас не может встряхнуть. Вы – ее сын, вы на прекрасном пути, на который она сама вас направила, и вы кем-то обижены, уязвлены, когда вы, по ее мнению, лучше всех и должны наказать равнодушием каждого обидчика. Ведь вами нельзя не восхищаться, и по вашему первому желанию явятся тысячи возлюбленных и друзей. У нее достаточно наблюдательности, чутья и ума, чтобы вас не считать капризным и неблагодарным. Она понимает, что вы искренно несчастны, и внутренно не раздражается и не брюзжит, однако на вашем месте она переборола бы себя с упрямой неотступающей твердостью, и для нее всего невыносимее именно ваше усталое непротивление. Ваша смерть ей покажется бессмысленно-жестокой, возмутительно несправедливой, но по крайней мере внешне она оправится и положенное ей время отживет.

Марк Осипович упорно молчал и не одобрил ни одного, столь вдохновенного моего предположения, и я с некоторой неуверенностью заговорил, Леля, о вас, когда он (явно отложив самое существенное напоследок) как-то заискивающе-робко сказал:

– А Елена Владимировна обо мне, должно быть, просто и не вспомнит.

– Вы судите неверно о Елене Владимировне. Она, очевидно, вам представляется непроницаемой, относящейся ко всему как-то отчужденно-свысока, пожалуй, даже бессердечно и сухо, но это и поверхностно и ошибочно. У нее это видимость, если хотите, выучка. Она человека может как будто не замечать и потом взволнованно о нем говорить. Напротив, она по-детски любопытна ко всему, что около нее происходит, азартно делится своими наблюдениями и, по-моему, ни о ком не забывает. Я к ней безбожно привык и себе не отдаю отчета, насколько она милее и приветливее среди людей, ее приручивших или – правильнее – ею прирученных. Вы не успели сделаться «своим» – конечно, из-за времени, – но к этому несомненно идет. Так что не умирайте, если для вас Елена Владимировна еще занимательна. И не думайте, будто первоначальная ее непроницаемость – от надменности, равнодушия или холодности. Она только стесняется – и ничего другого.

Я и сам вероятно не заметил, как постепенно у меня восстановился ваш добрый, ваш дружеский образ, как невольно меня потянуло скорее вас оправдать и простить: по-видимому, я всё же боялся злобного, жалкого одиночества, и вся ненависть, во мне сосредоточившаяся за эти оскорбительные недели, перенеслась на одного Шуру – ведь он-то не был мне болезненно нужен, и с ним я расправлялся, ничуть себя не удерживая, а вас я лишиться не мог, и ваша утренняя попытка меня вернуть, еле показанная, еле угаданная, как-то по-новому освобождала мое, в сущности, непоколебленное к вам чувство, расковывала оболочку уязвленной мужской гордости, искусственных решений, обиженно-замкнутой безнадежности – и всё это стало мне ясным из-за случайного о вас же разговора. Но Марк Осипович настойчиво хотел узнать, как вы относитесь именно к нему, и перебил мои влюбленно-эгоистические мысли:

– А все-таки, что скажет Елена Владимировна?

Я отлично знал, что вы о Марк-Осиповиче не думаете, как вы ни падки иногда на успех, что у вас к нему скучающее, почти брезгливое равнодушие, что между его ожиданиями и действительностью все, какие только бывают, оттенки человеческих отношений, что он прав в своей неуверенности и в своем отчаяньи, однако сказать это было невозможно: мне следовало чем-то его утешить, найти участливые, на вас похожие слова, я даже постарался – ради легкости и правдоподобия – себе вас представить экзальтированной (как это изредка вам свойственно), но ваших слов, вашего тона я не нашел: у меня сколько угодно отвлеченно-ленивого и бесцельного воображения и ни малейшей находчивости, если надо к воображению обратиться и своевременно, в любых жизненных обстоятельствах, его применить. Я, напрягаясь, краснея, из себя вытягивал неубедительные, явно-фальшивые ваши фразы, из которых Марк Осипович не поверил ни единой и которые мне было бы слишком стыдно теперь повторить. Он устало закрыл глаза и затем, с вызывающей резкостью, мне пожаловался – не полунамеками, не приглушенно, как обычно, а словно бы наконец дорвавшись до предельной искренности:

– Вот у меня есть приятель, французский инженер. Если не двигаются его постройки или падают бумаги на бирже, он так выразительно произносит: «Je suis degoute, degoute de tout». Мне тоже хочется крикнуть: «Надоело, на-до-ел-ло».

Мы распрощались довольно рано – без особого дружелюбия, – и Марк Осипович не упрашивал меня остаться.

Перейти на страницу:

Все книги серии Ю.Фельзен. Собрание сочинений

Том I
Том I

Юрий Фельзен (Николай Бернгардович Фрейденштейн, 1894–1943) вошел в историю литературы русской эмиграции как прозаик, критик и публицист, в чьем творчестве эстетические и философские предпосылки романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» оригинально сплелись с наследием русской классической литературы.Фельзен принадлежал к младшему литературному поколению первой волны эмиграции, которое не успело сказать свое слово в России, художественно сложившись лишь за рубежом. Один из самых известных и оригинальных писателей «Парижской школы» эмигрантской словесности, Фельзен исчез из литературного обихода в русскоязычном рассеянии после Второй мировой войны по нескольким причинам. Отправив писателя в газовую камеру, немцы и их пособники сделали всё, чтобы уничтожить и память о нем – архив Фельзена исчез после ареста. Другой причиной является эстетический вызов, который проходит через художественную прозу Фельзена, отталкивающую искателей легкого чтения экспериментальным отказом от сюжетности в пользу установки на подробный психологический анализ и затрудненный синтаксис. «Книги Фельзена писаны "для немногих", – отмечал Георгий Адамович, добавляя однако: – Кто захочет в его произведения вчитаться, тот согласится, что в них есть поэтическое видение и психологическое открытие. Ни с какими другими книгами спутать их нельзя…»Насильственная смерть не позволила Фельзену закончить главный литературный проект – неопрустианский «роман с писателем», представляющий собой психологический роман-эпопею о творческом созревании русского писателя-эмигранта. Настоящее издание является первой попыткой познакомить российского читателя с творчеством и критической мыслью Юрия Фельзена в полном объеме.

Леонид Ливак , Юрий Фельзен

Проза / Советская классическая проза
Том II
Том II

Юрий Фельзен (Николай Бернгардович Фрейденштейн, 1894–1943) вошел в историю литературы русской эмиграции как прозаик, критик и публицист, в чьем творчестве эстетические и философские предпосылки романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» оригинально сплелись с наследием русской классической литературы.Фельзен принадлежал к младшему литературному поколению первой волны эмиграции, которое не успело сказать свое слово в России, художественно сложившись лишь за рубежом. Один из самых известных и оригинальных писателей «Парижской школы» эмигрантской словесности, Фельзен исчез из литературного обихода в русскоязычном рассеянии после Второй мировой войны по нескольким причинам. Отправив писателя в газовую камеру, немцы и их пособники сделали всё, чтобы уничтожить и память о нем – архив Фельзена исчез после ареста. Другой причиной является эстетический вызов, который проходит через художественную прозу Фельзена, отталкивающую искателей легкого чтения экспериментальным отказом от сюжетности в пользу установки на подробный психологический анализ и затрудненный синтаксис. «Книги Фельзена писаны "для немногих", – отмечал Георгий Адамович, добавляя однако: – Кто захочет в его произведения вчитаться, тот согласится, что в них есть поэтическое видение и психологическое открытие. Ни с какими другими книгами спутать их нельзя…»Насильственная смерть не позволила Фельзену закончить главный литературный проект – неопрустианский «роман с писателем», представляющий собой психологический роман-эпопею о творческом созревании русского писателя-эмигранта. Настоящее издание является первой попыткой познакомить российского читателя с творчеством и критической мыслью Юрия Фельзена в полном объеме.

Леонид Ливак , Николай Гаврилович Чернышевский , Юрий Фельзен

Публицистика / Проза / Советская классическая проза

Похожие книги

Заберу тебя себе
Заберу тебя себе

— Раздевайся. Хочу посмотреть, как ты это делаешь для меня, — произносит полушепотом. Таким чарующим, что отказать мужчине просто невозможно.И я не отказываю, хотя, честно говоря, надеялась, что мой избранник всё сделает сам. Но увы. Он будто поставил себе цель — максимально усложнить мне и без того непростую ночь.Мы с ним из разных миров. Видим друг друга в первый и последний раз в жизни. Я для него просто девушка на ночь. Он для меня — единственное спасение от мерзких планов моего отца на моё будущее.Так я думала, когда покидала ночной клуб с незнакомцем. Однако я и представить не могла, что после всего одной ночи он украдёт моё сердце и заберёт меня себе.Вторая книга — «Подчиню тебя себе» — в работе.

Дарья Белова , Инна Разина , Мэри Влад , Олли Серж , Тори Майрон

Современные любовные романы / Эротическая литература / Проза / Современная проза / Романы