Мы с трудом дозвонились и тихонько прошли – все трое – в Лелину комнату. Леля прилегла на кровать, Бобка уселся у нее в ногах, я – с некоторым вызовом – развалился в единственном кресле, тревожно наблюдая, не коснется ли Бобка хотя бы кончика Лелиных ног. Обиженно, враждебно и зорко за ними следя, я придумывал (как всякий человек в безвыходности) самые неправдоподобные способы из этой своей безвыходности выйти и себе обеспечить спокойные часы до утра и остановился на одном способе, особенно неловком и безнадежном, подсказанном теми давними с Лелей отношениями, той прошедшей нашей близостью, о которой я почти не упоминал. Постоянное это замалчивание было у меня не случайным: мне всегда казалось, будто мои тетради непременно попадут в посторонние руки (я часто приходил в ужас, что дома к ним подберется Зинка или какой-нибудь любопытствующий, ожидающий меня знакомый, или же что нечаянно – одурев от трудной работы – их сам оставлю в кафе), я никому записок не давал, мне даже некому их показывать, но я хотел сохранить надежду, возможность найти понимающую читательницу, «оценщика», мною же выбранного – тогда я успел бы вырвать (конечно, припрятав для себя) единственную опасную страницу, зачеркнуть немногие лишние слова. Помимо всяких соображений о джентльмэнстве, о нежелании обнаружить свое, интимное, я просто боялся назвать тяжеловесными разоблачающими словами безмерное различие того, что люди понимают под любовной согласной близостью, и того, что было у нас, а главное, такой откровенности мешало мое постоянное с Лелей считание, мое какое-то перед ней и внешнее и внутреннее подтягивание, соблюдавшееся и в ее отсутствии – эта заочная ненаграждаемая безукоризненность меня самого поражала и трогала: ведь я ни разу о Леле не высказал, не написал (может быть, даже и не подумал – настолько был ею поглощен) тех об отсутствующем неизбежно-предательских мнений – пускай верных и ничего не значащих, – которые могли бы Лелю оскорбить и от меня оттолкнуть (мстительные мысли, вся болезненная область «я и Леля» не в счет – каждый мой воображаемый разговор велся непременно с Лелей, оказывался или жалобой, или же призывом меня полюбить). Но вот Леля первая нарушила какую-то дружескую нашу лояльность, обязательство взаимной пощады, привычную в наших отношениях доброту, и теперь уже я не хочу с Лелей считаться, соблюдать безукоризненность, всё, ей неприятное, в себе подавлять, я готов – конечно, без свидетелей грубых и равнодушных – здесь, в этой тетради, в самое ответственное для себя время, возможно искреннее и беспощаднее объявить: да, мы с Лелей были когда-то близки, и пускай она жалела меня, преодолевая свое безразличие, но этой близости Леле не опровергнуть и у моей памяти не отнять, и дерзкая моя память сохранила и с легкостью может восстановить ни с чем не сравнимое очарование множества наших вечеров – как Леля, не стесняясь (точно жена при муже), сбрасывала платье, отстегивала чулки и постепенно передо мной возникала, новая, умиляюще-доступная и все-таки непонятная, маленький мягкий ангел, вдруг потеплевший и сделавшийся неотразимо-женственным и соблазнительным. Мне странно теперь о Леле писать всё то, что прежде для меня являлось запретным, кощунственным, попросту невозможным, я сам себя к этому приучаю, и это же недавно мне подсказало – в Лелиной комнате, втроем, среди бунтующего моего отчаяния, – что надо попробовать наконец с ней и в открытую не считаться, и против воли ей навязать ставшее спасительным наше прошлое – таков и был мой жалкий, нелепый, в минуту изобретенный способ избежать долгой ночной одинокой ревности, непрерывно-вслушивающейся и, увы, оправданной: я решил, хотя мы с Лелей, после первого заграничного письма Сергея Н., ни разу вместе не оставались (не могу придумать, как лучше выразиться) и с тех пор – правда, без всякого уговора – дружественно расходились по вечерам, я решил притвориться непонимающим и с наивным предупреждением к Леле войти или же совсем от нее не уходить.
Неожиданно Бобка, не сказав нам ни слова и лишь комически разведя руками (он победил, свободен в своих действиях и оттого выигрышно-весел), исчез за дверью, давая мне возможность предупредить Лелю о своем решении, но я смутно уже сознавал всю бессмысленность этой попытки и начал поддаваться столь понятному желанию ее отложить, самоубийственной беспечности и лени. Мы продолжали оба молчать, я с безнадежной покорностью ожидал торопящихся Бобкиных шагов, и вскоре ясно они послышались, но оказались ошибкой, и вот пережитые на мгновенье горечь и страх за упущенное придали мне смелости поспешно к Леле обратиться:
– Нам всем давно пора спать. Мы сейчас разойдемся, и я к вам сразу вернусь. Вы ведь разрешаете, Леля, не правда ли?