Заказывая авто в прокате, я надеялся, что хотя бы Инга составит мне компанию: она говорила, что хотела бы поколесить немножко по стране, и упомянула Брайтон. Брайтон так Брайтон, мне ведь теперь хоть в Антарктиду. Но Инге пришлось скоропостижно вернуться в Москву: что-то там с мужем.
Ее мужа я практически не помню. Пили однажды вино на Патриарших; он пришел с небольшой компанией, укуренный вусмерть. Живой такой, разбитной. Сейчас, встретившись с Ингой после полуторалетнего перерыва, я спросил, как он. Не то чтобы меня это сильно занимало, просто надо же о чем-то говорить, контакт восстанавливать.
— Мы, в общем, расстались. Я ушла от него. — Она затянулась сигаретой и прямо посмотрела на меня большими, почти черными глазами. — А у вас как?
— У нас прекрасно, — сказал я.
— Вот и у него все будет хорошо, — кивнула Инга и улыбнулась.
А теперь вот уехала: у него какое-то там психическое обострение.
Интересно, все брошенные мужья в дурдоме оказываются? Вопрос, в общем, не праздный.
Иди ко мне
Магнитофон, арендованный Яковом в Троцкой редакции, двухкассетным назывался скорее по привычке. Дверца, закрывающая один из его лючков, была надёжно притянута ко всему остальному намотавшимися на головку клубами плёнки, настолько изощрёнными, что распутать их не смог бы и чемпион мира по спортивному ориентированию.
Но и в утиль аппарат сдавать было рано: вторая кассета вполне добросовестно отсылала на дребезжащие динамики возбуждённый шёпот Константина Кинчева, так великодушно спасшего Якова и Хому от беспощадного побоища ну или, как минимум, жестокого унижения в присутствии женщин, почти детей.
Яков теперь слушал только «Алису». Отчасти, конечно, из благодарности за чудесное избавление, но больше потому, что и этот кассетоприёмник уже тоже не открывался, хорошо ещё, что вращал плёнку. Сначала туда вращал, потом обратно, и опять туда — автореверс называется.
— уведомлял Кинчев, и его речитатив, затаившийся, как выслеживающая мышку плешивая лиса, предвещал нешуточное: чуть слышный шелест шагов перед смерчем, устрашающий шорох штиля за миг до сокрушительного шторма. Яков ощущал надвигающуюся беду каждым капилляром, каждым позвонком, каждой клеточкой мозга, взбодрённого и расслабленного одновременно. Чужие, слишком длинные, похожие на рычаги руки обнимали чёрную, утекающую в кривое, загустевшее пространство, колбасу панасоника и медленно, почти незаметно, дрожали в предвкушении. Рассохшиеся, отчаянно просящие губы, едва шевелясь, беззвучно подпевали:
— и туго, как золото в глотку древнеримского воителя Красса, текли расплавленные секунды, и так же нехотя — может, тянул механизм раздолбанного магнитофона, а может, слишком качественным было содержимое безвременно опустевшего коробка — подходили Кинчев и Яков к развязке, к эпицентру, к сейсмической кульминации.
— и когда после паузы в четыре такта наконец взревело:
, тогда горло отказалось принимать очередной вдох, и Яков заплакал и умер.
— Яша, вставай, на автобус опоздаем. Яша, вставай, на автобус опоздаем. Яша, вставай, на автобус опоздаем…
Побудку друга, как и всё в жизни, Хома совершал настойчиво и методично, без контрпродуктивной суеты. Нетерпение проявляла только Инна, одна из девушек, с которыми распивалось сельповское шампанское в тот памятный вечер месячной давности, когда Витёк и его команда положили начало бесперебойным поставкам местной муравы.
Лёнька сумел довести тот ужин до логического завершения, привязаться к Инне и привязать её к себе, начать писать ей стихи, перейти на прозу, а потом и на «ты», жениться на ней, родить с ней ребёнка, в честь Кинчева назвать его Константином и даже развестись. А Яков ждал.
Конец ожиданию пришёл в начале второго курса, когда в успевшем за год стать родным коридоре университетской общаги № 1 встретилось ему дивное существо, золотоволосое и голубоглазое.
— Ну что за пошлость! Не надо было в детстве так увлекаться Вальтером Скоттом, — укорил себя Яков, поняв, что обернулся всем телом, чтобы запомнить номер комнаты, в которую впорхнуло видение.