Перестарался. Возможно, мне стоило податься в проповедники-евангелисты: продуктивно работаю. Вот и делай после этого то, что считаешь правильным. Вот и пойми, что такое хорошо, и где у него граница с тем, что такое плохо. И есть ли вообще эта граница? Когда люди любят животных и просят других относиться к ним гуманно, это ведь хорошо? А когда те же люди выкапывают из могилки и прячут где-то в лесу труп бабушки, родственник которой выращивает морских свинок и продает их в медицинские лаборатории, — это уже плохо?
В кофейнях выдают карточки, которые штампуют за каждую выпитую чашку. Накопил сколько-то отметок — получай одну дозу бесплатно. Сегодня перед работой я зашел в кафе, протянул польке за стойкой монетки и картонку — и получил сразу четыре печати.
— Спасибо, — сказал я. — За что такое благо?
— Не знаю, — ответила девушка. — Все утро кошки на душе скребут. Вот решила совершить хороший поступок, вдруг настроение улучшится?
Если человек обманывает фирму, в которой работает, — это ведь плохо? А если причина обмана — не личная корысть, а желание сделать приятное кому-то другому, не близкому и даже не знакомому, — это уже хорошо? Вот уж точно: мы диалектику учили не по Гегелю.
Постдембельский блюз
Армию Яков покидал без сожаления и бархатного дембельского альбома, без заломленной на затылок фуражки и отражающих асфальт ботинок с широким нагуталиненным рантом, без струящихся по груди аксельбантов и сияющей на пузе бляхи со звездой, зато с чувством раз и навсегда отданного долга.
И ещё — со значительно модифицированным пониманием жизненных ценностей и вновь обретённым ощущением свободы. Свободы не только от негнущихся сапог из толстой брезентухи и музыкальной перловки на гарнир без основного блюда, не только от идиотизма политзанятий по будням и вожделенной телеаэробики по воскресеньям. И даже не только от тоски по своим: свои регулярно навещали его и ещё регулярнее писали, тепло и подробно.
Пореже и потоньше, но всё же приходили и другие письма — те, которых Яков ждал больше всего на свете, которые перечитывал по сто тысяч раз, носил под хэбэшкой, иногда показывал Щербиле и тихонько целовал после отбоя на своём верхнем ярусе.
Юля даже пару раз приезжала к нему, и тогда его отпускали в увольнение — ах как здорово это звучало: увольнение, как будто можно взять и уволиться из армии по собственному желанию! И они тогда гуляли по городу, в первый раз ветреному и зелёному, как его китель, а во второй — прохладному и золотому, как её волосы, и держались за руки, и даже больше, чем уволиться из армии, ему хотелось обнять её и не выпускать, не выпускать, не выпускать, и плевать на часы, плевать на прохожих, плевать даже на патрули, что рыщут вокруг в поисках недовыбритой скулы или недозастёгнутого подворотничка…
Но она не давалась, она выскользала — шёлковой нитью из игольного ушка, мокрой рыбёшкой из отвыкших ладоней — и была очень грустной, ужасно печальной, и он утешал её, хотя и сам страшился этих неестественно быстро бегущих минут.
— Не плачь, Юльчик, не плачь, родная, осталось меньше года уже, — и он держал её тонкие бледные пальцы в своих загоревших, загрубевших, и смотрел на неё, смотрел не отрываясь, чтобы месяцами потом вспоминать, вспоминать…
И через две недели ему от неё пришло приглашение на свадьбу.
Якова тогда прорвало.
Хорошо, что полк не настоящий, а кастрированный, и не на учениях, а в местах постоянной дислокации, и автоматы надёжно заперты в казарменной оружейке с сонным дневальным на тумбочке. Из оружия под рукой оказались только карандаш и бумага, и он написал целую библиотеку стихов, один другого несчастнее и хуже, а солдат Щербилин сказал тогда:
— Не горюй так, брат, переживи и не горюй. Пройдёт время, она вырастет и обабится, и вы встретитесь, и ты не узнаешь её. А она тебя узнает — сразу — и всю жизнь будет жалеть, что променяла тебя на какого-то летуна.
Юля вышла даже не за старого Якового соперника-блондина, который должен был вот-вот закончить мореходку и пуститься по морям под флагом торгового флота, а за неизвестно откуда взявшегося лётчика-перехватчика с совершенно не воздушной, сельскохозяйственной какой-то фамилией Кустистый, она перевелась на заочное и уехала с ним в его гарнизон, поближе к своему родному Байкалу.
Яков, слушая Щербилу, только горько ухмылялся — обабится, конечно. Ты видел её, корешок? Ты её не видел. Ты не заглядывал в её небесные глаза, не ощущал сухого вкуса её губ, не прикасался к налитым тяжестью её волосам — что можешь о ней знать ты, солдат?
Но Щербила окажется прав. Яков кончит армию и университет, и станет журналистом, и уедет за тридевять земель, и через много лет вернётся в город студенческой юности, чтобы поведать миру о происходящем там очень представительном, сильно международном форуме. И в фойе морского вокзала, между важных дядек, обсуждающих миллиардные инвестиции, и длинноногих студенток, разносящих дармовое шампанское, между пластиковых стендов, расписанных на всех языках мира, и хилых шарообразных фонтанов, он увидит её.