Елизавета Михайловна стала думать о недавнем случае в одной школе — в восьмом классе! — нашумевшем на весь район и выведшем всех из равновесия. И девочка была из хорошей семьи архитекторов, и мальчишки — один сын инженера, другой — партийного работника. Но там была распущенность. Елизавета Михайловна обвиняла родителей, главное — матерей. Когда приходит время любить, и девочки и мальчики ходят с отуманенными глазами, пишут стихи, бегают на свидания, ссорятся с родителями и даже идут против семьи — это она понимала, она не была ханжой, хотя многие и считали ее слишком строгой. Но строгость — не ханжество. Однако тут была явная распущенность. Да, конечно, школа и комсомол, но прежде всего — семья. И фильмы, и литература. Впрочем, не только западные. Современный роман да и пьесы предполагают оголенность отношений, словечко «секс» чуть ли не обязательно в рецензиях и статьях, а уж в разговорах молодежи… Молодежь, которая приходила к ее Мите и Ленке… — да без этого словечка споры не казались им умными! В последний раз она «выдала» им, как они выражаются. Возможно — грубо. Посмеиваются, дьяволята. Скажите, какие застрахованные. Тревога и боль, боль и тревога…
Елизавета Михайловна задремала и открыла глаза, когда мартовский свет, подогретый солнцем, ползал по койкам, в палате шуршал говорок, и маячили завернутые в халаты женщины. С тележки разносили по тумбочкам завтрак.
Несмотря на полноту, Елизавета Михайловна легко спустила ноги с кровати, взъерошила, подбила расческой волосы, умело окрашенные, накинула халат и пошла умываться. Она привыкла двигаться быстро, при случае, в веселом застолье, могла еще тряхнуть «цыганочкой», но, сделав два шага, вспомнила, что двигаться следует медленно, да она и впрямь чувствовала еще слабость.
Когда вернулась, все завтракали, сидя или лежа, однако молча, без обычного утреннего оживления, поглядывая в угол Ксенофонтовны.
Та помнила гиблые дни колчаковщины, и как колхозы зачинались, и как в войну жили, и с утра заводила свои сказки-присказки. Сухонькая, подслеповатая, со съеденными зубами, она говорила тихо и, казалось, без всякой связи с предыдущим, поминая каких-то никому неведомых людей, будто жила в особом мире или во сне, думала там, копошилась в памяти и вдруг выносила на свет. Что-то в ее вязком, вялом голосе, в ее историях-видениях было приманчиво для палаты, живущей куда более реальными ощущениями.
Сейчас она выговаривала новой соседке, поднявшейся в постели:
— Ты, Юлюшка, не садилась бы, полежала бы пару деньков, а то, гляди, как бы чего не подеялось, сказывали — острая ты была.
— Ничего не сделается, тетечка, я крепкая. Подумаешь, что такое. Я тут по третьему заходу.
Голос резковатый, какой-то горловой, и теперь она показалась Елизавете Михайловне постарше, несмотря на круглые, радостные черные глаза и мальчишескую стрижку (впрочем, почти такую же, под Гавроша, как у Елизаветы Михайловны, только более взъерошенную). Взрослое, страдальческое было в губах, своенравно опущенных.
— Тебе который же год? — спросила и Ксенофонтовна.
— Двадцать третий с Нового года, а мне меньше дают. Ну, когда шиньон приколю, еще туда-сюда.
— Не боишься спортить себя? Мы-то смолоду рожали все. У меня их шесть ртов было — вот, какая темнота была. И муж ничего, дозволяет?
— А у меня нету его. Не пожалей Юлька себя, никто не пожалеет, будьте добры — в матери-одиночки! — Она улыбнулась сразу всем доверительно и дерзко: — А Юльке не захотелось почему-то!
— Веселая девочка, — одобрительно сказала Ира, продавщица гастронома, года на три постарше Юльки, но белая и пышная, как подбитая лепешка. — Ты где работаешь?
— На строительстве. От тридцать пятого СМУ. Все гражданские объекты здесь наши, сейчас жилмассив гоним за троллейбусным парком. Числюсь штукатуром — пятый разряд, но больше малярим. Полежу тут, может, пальчики маленько подживут. — Она так и произнесла: «пальчики» и, поднеся их к глазам, внимательно оглядела.
Дотянувшись до халата на спинке кровати и откинув одеяло, встала, и все увидели, что у худенькой, небольшой, суховатой Юльки высокая, не по телу развитая грудь. И опять было что-то вызывающее в том, как она запахнула халат вокруг тощего тела, подхватив худыми руками под грудью, еще больше подперев ее, как пошла, переваливаясь из осторожности с ноги на ногу, под ворчанье Ксенофонтовны: «Куда, куда отправилась, сюда подали бы».
— Елизавета Михайловна, — попросила Ира, — у тебя остались таблеточки? Спать хочется, переломала ночь с этой дурочкой, а не заснуть.
— Тебе полезно, и так толстая, — сказала Надя, лежавшая в противоположном углу тоже у окна. Она преподавала английский, и кровать ее всегда была завалена газетами и журналами.
— Что ты, муж обидится, если похудею, он на сдобненькое больно падкий.