Смотрит Настасья Иванна и ахает: ну, точь-в-точь те же очи были у покойного Полинкиного отца — умные да лукавые!
Помаргивают Полине черные глазки, а из-за них сияют серые, широкие и доверчивые Тонькины — и веселей снимается последняя стружка.
Полина настолько выключилась из грохота цеха, что вспомнила о нем, лишь когда смолк он. Кругом обмахивали, обтирали станки, а кое-где появились рабочие второй смены. Она замерила радиус — всхлипнув, резец последний раз взял свое.
Усталая и довольная, убирала в тумбочку детали — работа подходящая, хотя за эти деньги и придется «поупираться», все же дня через три закончит.
— Поговорим, товарка? — окликнул знакомый голос.
Особенно тонкая в черном свитере, прищурившись из-под соломенной челки, смотрела на нее Дашуха. Не заметила Полина ни натянутой напряженности фигуры, ни опущенных рук, странно занесенных назад. Руки, грудь и глаза Полины все еще сохраняли рабочий ритм, а сердце полнилось теплом ребячьей близости, сознанием, что дома ждут Тонька с Наташей. И впервые без усилия взглянула она на Дашуху.
— Что такая веселая? — шагнула Дашуха к ней. — Хорошо, верно, гуляли?
— Ты что, рехнулась, — Полина невольно отступила за тумбочку в тесный проход между станками, каким-то чутьем угадав, что Дашуха сплетает с ней Тимофея и пришла ради разговора. И смотря на Дашухину челку, на изгаженное злостью и синяком лицо, каждой жилочкой ощутила вдруг радость обретенного покоя. Стремясь подавить ее и расшевелить сочувствие к Дашухе, спросила вроде просто, однако слыша настойчивое биение этой радости:
— Не удается, видать, жизненка, девонька?
— А-а-а!
Крик забился под гулкими сводами и погас. Полина не успела толком сообразить, как что-то загремело, шлепнулось и все заслонили плечи Кнырева, закачавшись перед глазами.
Рядом кричали, и сквозь возмущенье соседей Полине был слышен приглушенный жестокостью кныревский голос:
— Иди отсюда, шалава, иди!
Размеренно двигая перед собой локтем, Леша толкал назад верткую, рвавшуюся вбок черную женскую фигуру.
— У меня ребенок! — верещала женщина. — Все нервы мне истрепали! Ребенка не дают ро́стить! Он отец теперь — она не знает, что ли?
— Добилась своего, а теперь не трожь! Сдался ей полуподлец твой! Не тронь, говорят!
Полина шла в общем привычном людском потоке, несшем ее от завода к переходному мосту в город. Отяжелевшая листва тополей блестела на солнце, увешанная гроздьями черемуховой белизны. Пух от них летел повсюду, нежный и легкий лежал на траве газонов, щедрой волной прибился к тротуару. Пух заслонял Полину от людей, от Кнырева, догнавшего ее. Время от времени она слышала, как он говорил: «Зажмешь с другой — центруешь другую сторону… Когда работа хорошая и получается — не устаешь…» А в Полине снова дрожало что-то.
Она делала отчаянные усилия, чтобы не сорваться, не завыть по-бабьи, как случалось раньше, когда Тимофей, изобидев всячески, спокойно засыпал или отправлялся, набрившись, нахолившись, с дружками в домино щелкать.
Стоило увидеть узкие глаза из-под челки, услыхать ехидный вопрос: «Хорошо, верно, гуляли?», как обида сводила лицо, закипали слезы, и не было сил удержать их.
«Ты думаешь, я как ты? — взывала она мысленно к Дашухе. — Да я смотреть на него не хочу! Да я была бы самая подлая, низкая, если бы что позволила… А я пока уважаю себя. Да, уважаю!»
Сколько бы верных слов можно найти и сразу поставить Дашуху на место. Но Полина ничего не нашла, ни-че-го! И мысль эта убивала ее, изничтожала в собственных глазах. Ведь чего доброго, Дарья играет из себя несчастную! И снова мерещился Дашухин натиск, своя молчаливая подавленность, свой позор, и опять обида трясла ее.
На мосту окунулись в теплые ветряные струи, гулявшие тут и доносившие снизу едкий запах мазута, тревожный свист поездов, вольный, волнующий дух дальних путей. Обессилев внезапно, Полина привалилась к проволочной сетке. И глядя на белые рельсы, летящие в небо, на зеленое облако рощи, вспомнила вдруг и сказала Кныреву:
— Отпуск я на август просила, не знаю, дадут ли? Поеду с ребятами в деревню, к брату.
И едва представился поезд и стук колес под ногами, и две головенки в окне, за которым кружат леса, стада и деревни, как безобразная сцена в цехе, и ядовитый прищур из-под челки, и все терзанья из-за невысказанной обиды отодвинулись, измельчали, истаяли в летевшем и тут тополином пуху. Она повернулась к Леше, чувствуя, как ветреное тепло качает ее, отчего становится все покойнее:
— А я, верно, года три уже грибов не собирала…
Кнырев сочувственно вглядывался:
— Интересная ты, Полина. Я помню, еще мальчишкой был… — Он вдруг положил ладонь на ее руку, державшуюся за сетку. — Забудь ты об этой шалаве! Не стоит того.
Полина обвела его взглядом:
— А мне все это — до лампочки!
Голубые, в светлых ресницах глаза странно посмирнели, став неожиданно беззащитными.
Улыбнувшись, Полина отвернулась и медленно пошла по мосту. Было, было что-то хорошее у них с Лешей!
— Полин!