— Мир полон противоречиями, — ухмыльнулся я, вспомнив визит Мандарина. (Я вот болен своей семьей — а живу в одиночестве. Композитор, написавший самую высокую музыку из всего, что звучало под Луной, умер от самой постыдной болезни. А вы, желающий говорить со мной о божественном, постоянно толкуете о дерьме. Не старайтесь, я вам не верю и не поверю.
Наступила пауза, я ее немедленно использовал:
— Простите, полковник, вы чересчур острый собеседник, я устал. Продолжим нашу дискуссию в другой раз.
— Вы, стало быть, не возражаете, если мы снова вызовем вас?
— Мы? Не вы лично? Все ваше гигантское учреждение?
— А мы не существуем друг без друга.
Любая моя ремарка, даже остроумная, — и допрос возобновится. А ремарка просится, и вовсе не остроумная: «Вам недолго осталось вместе». Может, и недолго, но достаточно, чтобы стереть меня с лица планеты, которая не скоро еще остынет или раскалится…
— Я это учту, полковник, а пока прошу вас…
— Еще минуту, с вашего позволения… Какие у вас отношения с нашим сотрудником Балалайкой?
Бедный Балалаечка… И ему не верят. Даже былая дружба со мной грязнит.
— Чисто деловые. Бывший собутыльник через мое посредство пытается заработать на кофе и коньяк титской журналистикой.
— А вы через его посредство двигаете частное расследование по одному уголовному делу?
— Полно-те, полковник, разве можно через посредство Балалайки что-нибудь двинуть? Побалалаить можно.
— И вы набалалаиваете связи с националистически настроенными украинскими элементами?
— Кто, я? Понимаете ли вы, что допрашивающий раскрывается не менее, чем допрашиваемый?
— Xа-ха! Ну, вы даете!.. — Да, это я и впрямь… — Ну, понимаю. А вы понимаете, что деятельность ваша секретом не является?
— Прежде, чем выставить вас, позвольте сказать вам, полковник, что вы обыкновенный жандармский болван.
— Вы, господин хороший, потрудитесь взвешивать выражения.
— Этим только и занят. Заверяю вас, что выражения, которые я давеча употребил, были тщательно взвешены. Предъявите мне обвинения в соответствии с буквой закона, тогда побеседуем.
— Если обвинения предъявим, родимый, вы у нас другим голоском запоете.
Эттт точно. Никто не знает, каким голоском запоет у них в руках. В лапах их чугунных.
Про себя я закончил недочитанное Мандарину: «Мы пойдем ко дну, однако, и в минуту гибели сохраним чувство собственного достоинства».
Но это не Мандарин. Не мечи бисер, его попрут ногами.
А еще выламывался передо мною минуту назад…
Обвинения, сказал я и сделал ему ручкой. Адье!
— Что ж, — согласился он, — посоветуйтесь дома.
— Дома у меня бездомная кошка.
— И та торговая особа, которая наводит мосты между вами и теми, кем мы интересуемся.
По рукам побежали мурашки, как бывало на обледенелой дороге, когда терял управление.
Что за важность, что Анна не участвует в наведении мостов? Заложника-то они нашли.
Вот как они меня нашли…
Когда-то читал о книге под названием «Остроумие на лестнице». Приводились фразы, якобы сказанные деятелями в надлежащих обстоятельствах, каковые фразы в надлежащих обстоятельствах произнесены не были, а придумывались после и произносились в свете при первой возможности, дабы изложить эпизод в варианте, наиболее выгодном для участника, на деле не сказавшего вовремя так умно, как следовало. Красивые слова вводятся в историю с черного хода, результатов эпизода не меняют, но участникам блеск придают.
Лежа без сна после визита, я думал о том, что мне следовало быть более находчивым. Предел был бы в унифицированном ответе на все вопросы: «А пошел ты…!» Но куда мне, ентеллихенту, до такой примитивной грубости. А ведь она точно все решила бы. Конец допросам. Надо убрать — убрали бы, но без разговоров. Главное, начал-то хорошо. Надо бы и дальше накалять тон, даже сестру крикнуть. Она не вошла бы, конечно, но тогда уж можно было и матом. А ты в тары-бары: доводы-шмоводы, предъявите обвинение… Хлюпик. Сам на допросы да на пытки нарываешься. Браниться нельзя в обыденной жизни. А в таких обстоятельствах даже аристократия матюкалась. Причем без применения других слов, поскольку других такое быдло, как Паук, недостойно.
Дожить бы до суда над этими. Но я из поколения жертв, а судить будут потомки. И то лишь условным судом — судом истории.
А они и не подозревают, насколько конец их близок. Сек говорит со мною так, словно предлагает себя в личные цензоры. А Паук оплетает меня с неторопливостью 1966 года. Слепцы.
Поздно вечером пришла Клуша и молча села на стул у изголовья. Я глядел в потолок. Клуша ломала пальцы, потом сказала: я все слышала за дверью. Это ужас, что они делают с вами. Пустяки, сказал я, ужас то, что я сам себе наделал.
Я была у вашей дамы и передала ей о кошке, сказала она после паузы. Я кивнул.
Она очень красива. Я кивнул.