Желание быть убитой, уничтоженной на какой-нибудь автозаправке в спальном районе, первый ноябрьский снег, фантомная боль, словно после удаления «восьмерок», спустя год и память о нервной мимике его лица, смехе в вагоне метро и рассеченной до кости руке. Мария наблюдала весь этот родной в своем умирании вид из окон машины и ощущала речь того, кого она теперь не видела и не могла видеть, как некий навсегда исковерканный массив. И боль, которую она теперь чувствовала, осознавая всю неизбежность своих чувств к нему, как рану, как углубление в десне, познаваемое кончиком языка после удаления, извлечения зуба, и потом необходимость это углубление обрабатывать выжигающим сукровицу антисептиком, чтобы затем сплевывать содержимое раны в раковину. Вся мучительность этого процесса напоминала ей о вынужденном столкновении с самой собой в кабинете гинеколога или со своим ужасом, как в детстве в первую менструацию; вся эта нескончаемая ткань кровавого ущерба внутри ее небольшого тела также сообщала ей о его манере смеяться или, наоборот, смотреть в точку. И сейчас, когда ее глаза почти безотчетно впивались в снежный покров, разлагающийся от неустойчивости погоды, она видела разорванный исковерканный массив его речи внутри себя своим внутренним зрением, как видят нерожденных детей и собственных родителей в детстве. И она вспомнила, как в октябре прошлого года он уходил с какого-то ненужного вечера и она протянула ему руку для прощания, сама игнорируя все приличия.
Все другие лица и черты перестали существовать для нее, и она уже не могла их больше видеть, как видела до того вечера. Они исчезли из ее сознания, как слишком тонкая поврежденная кожа после соприкосновения с горячей водой в ванной. Размытие, стирание всех прежних лиц, словно при наркотическом наслаждении, – вот что она испытывала: разрыв со всеми без причины, ожесточение против всего, что не он, не про него, и отупляющую завороженность этой самоликвидации из социума. Ее почти не стало. Считается, что любовь должна расширять границы, – ее границы сузились до чувства отвращения ко всему, что не было связано с ним, словно все вокруг и всех вокруг накрыли темным жирным сукном. Ее не удивляло, что он видел ее только едва, как видят соседских детей или цветы в городских библиотеках, и почти не пугало, что она видит только его. Это было похоже на предназначение, которое она должна выполнить, на ее собственное очевидное имя – Мария. Имя, которым стоит прикасаться к овечьим шкурам и лбам сирот. Имя, которому предписано останавливать движение и бег крови и молока. В один из дней того периода, когда она могла часто встречать его, она рассматривала бледный край царапины в районе его переносицы, – и ее желание соответствовать библейскому значению своего имени было предельным, – и когда позднее он уехал на неделю и внутри нее образовалась нехорошая, некрасивая дыра, она несколько раз дотрагивалась до своего старого крестика, как до чего-то замыленного, сладкого, безопасного. Точно в первые часы после седации, когда сознание обращено в вату и больше не причиняет боли. И теперь Мария прижалась лбом к стеклу, вспоминая, как год назад земля расцвела снегом, покрылась им, и толщина белого увеличивалась час за часом, день за днем высвобождая медленное смирение с новым чувством в ее оккупированных легких. И она вспомнила его слегка сухую кожу на щеках и руках и их первую поездку в метро. Как по дороге к метро ее друг говорил ей о своей поездке в Италию, и ей было тяжело сосредоточиться на его словах, и движение через снег было мучительным, и как потом она наконец осталась с ним одна на несколько остановок и одну пересадку. И переплетение страха и безопасности и свою совсем хрупкую, детскую радость и змеиное, серебристое течение эскалатора, когда они стояли напротив друг друга и его темные глаза скользили по ней, и его почти мрачная природная мягкость запечатлелась в ней, напоминая ей о ее собственном отце. Манера не быть осторожным, а существовать через ускользание, которая, скорее всего, оттолкнула бы ее в любом другом, завораживала ее в нем, словно очевидный круг внутри ее сознания замыкался до конца, до чувства принадлежности к одному виду, обреченному на вымирание.