– Простота, – с укоризной продолжает наставлять приятель. – Меня в свое время тоже заваливали своими творениями, теперь поменьше тащат, но грех жаловаться, не обижают. А читать некогда. И не читаю. И вот как-то один из дарителей не постеснялся на общем собрании вмазать: «Я тебе книгу подарил, ты обещал прочитать и слово сказать, не удосужился. Но я ему все равно врезал: «Милый мой, – сказал я ему так задушевно-ласково, – каюсь, не перелистал, именно до твоей книги руки и не дошли. Прости. Зато сколько других прочитал. Не только прочитал, а подробные отзывы высказал, даже письма написал. Вот эти люди сидят в зале». И назвал одного, другого, третьего. Они, говорю, и подтвердить могут. Закивали названные в знак истинности моих слов. А тебя, сказал я далее, искренне благодарю за понимание. Обязательно разыщу твой роман (хотя уж и не помню, что именно он мне дарил – роман, повесть, а может, и сборник какой), – прочту и мнения своего не утаю. Вот так. В год три-четыре книги просматриваю бегло для отбоя, иной раз рецензии пробегу, готовое мнение подхватываю. И довольно. Иначе нельзя, пропадешь. И ты три-четыре пробеги, пригодится на собрании высказать, в разговоре конкретное словцо вставишь. Общее мнение на твоей стороне будет. Гарантирую.
Подло, подло все это, думаю во сне. И во сне же тянусь к стопке подаренных, но нечитаных книг.
А беру вопреки намерению журналы. Листаю. Платонов, Булгаков, Набоков, Замятин, Пильняк, самиздатовские сочинения косяком пошли – все любопытно, все читать надо. Остановился на Набокове. Слава большая, а путного пока мало известно.
Некто Иквашин
Только начал, по лестнице этакие командорские шаги. Кого, думаю, несет?
От мощного удара дверь распахивается с грохотом. В проеме вырастает фигура соседа по даче, кинодраматурга Федора Иквашина. Долговязый и худой, он вдруг предстал таким раздутым, что подумалось: в дверь не протиснется.
А ведь протиснулся. И еще как ловко. Впрочем, это в его натуре: человек удачливый, безбедный, разумеется, эпикуреец, во всем широкий и бесцеремонный, в разговоре громогласный.
В руках у него толстая можжевеловая палка, зачерненная дымом и покрытая лаком. С ней он никогда не расстается. Стукнув ею в пол, Иквашин громоподобно возгласил:
– Знаю, русские писатели любят, когда им мешают работать! Это еще Тургеневым засвидетельствовано. А классики всегда правы, потому они и классики. На этом основании извинений не приношу. Да к тому же ты и не работаешь.
Сказав это, Иквашин плюхнулся на диван, достал платок, вытер лицо, охнул в знак облегчения и скаламбурил:
– Тяжело лезть на колокольню Подколокольникова, – и раскатисто рассмеялся своей шутке.
Смотрю на незваного гостя не слишком приветливо, прикидываю, явился с какой-нибудь ерундой и так не ко времени. И вместе с тем угодливо смиряюсь – знать, день такой выпал, ничего не попишешь.
– Слышь-ка, – не оборачиваясь, продолжает Федор, – ведь я по делу влез.
– По какому? – Признаться, не часто он по делу заглядывает, больше насчет того, чтобы лишнюю опрокинуть в неурочный час.
– Да не одолжишь ли, понимаешь, полсотни? Найдется?
– Полсотни найдется.
– Да не рублей, а полсотни тысяч.
На лице моем сами собой, видимо, изобразились испуг и смятение, что развеселило Иквашина.
– Напугал? Вижу, напугал, хо-хо-хо, – он закатился смехом до слез, опять достал платок, вытер глаза, отдышался и сказал: – Успокойся, не затем пер. Совсем не затем. Дело другое, понимаешь, и к твоей выгоде. Вижу, и ты не в миллионах купаешься. Есть, понимаешь, молодой режиссеришка на киностудии. Талант, зараза. Пока никто о его таланте не догадывается, а я чую. Видел куски учебных съемок. Талант бесспорный. И хочу испытать. Так вот, прикинул, а что если сунуть ему твою книгу «Судьба и суд»? Вещь, сам знаешь, острая, динамичная. Для кинематографа переложу. А хочешь, вместе?
– Гоню роман. Сроки надо выдержать. Торопят и в издательстве, и в журнале.
– Освобождаю от всех хлопот, все беру на себя. Целиком и полностью. Твое дело дать согласие на экранизацию. И получить деньги. Как с неба валятся. Неплохо?
Прикидываю: за право экранизации одни деньги, за участие в работе над сценарием – совсем другие. Но сколько колготни, нервотрепки. Знающие люди говорят, что кинематограф – это храм, из которого Христос не шуганул менял. Жертвовать чем-то надо. А, была не была, тряхнул головой:
– Давай, действуй. Согласен.
– Вот и добро, вот и лады. – От удовольствия Иквашин потер руки и добавил привычное: – Такое дело смочить полагается.
Куда деваться, спустились вниз. Достал коньяк и рюмки толстого красного стекла, в них любое вино приобретает некую загадочную привлекательность. Пошарил в холодильнике – ничего подходящего.
– Извини, говорю, лимончики вышли. К вечеру Марина, может, притащит, а сейчас кроме сыру…
– Сырком обойдемся, – машет рукой Иквашин. Сам разлил, сам рюмку поднял и тост сказал: – Ну, чтоб всегда светило!
Выпили. И тут же в душе тоскливая жалость: испорчен день, погиб окончательно. Если я о чем и жалею, так, поверь, о потерянном времени. Только о нем.