— Сорочиха — вот где твоя прореха, — вдруг как из могилы прозвучал слабый и глухой голос. Это не выдержала, отозвалась с печки хворая лесничиха.
— Не каркай! — грубо оборвал ее муж, но тут же спохватился, выжал кривую улыбку и как бы извинился перед Шапетовичем: — Помирает, а все одно бабье на уме.
Саша как-то возмущалась: «Жена еще жива, а он к бабе шляется, старый гриб».
Петро дивился другому: лесник и впрямь «старый гриб», а вдова, Сорочиха эта, пригожая молодица лет тридцати пяти, не один мужчина помоложе на нее поглядывает. А она выбрала лесника. Необъяснимо. «У бабы бабье на уме»…
«Чемергес» прогнал грустные мысли… Да и были ли они? Нет! Так — мелкие неприятности, нехватки, заботы. А вообще — жить чудесно! Который раз за год, что прошел со дня победы, его охватывало такое чувство полноты жизни, что хотелось кувыркаться, как озорнику мальчишке, смеяться и кричать. Вот и сейчас…
На лесной дороге держался еще довольно крепкий ледок, и Петро шел быстро. Радовался, слушал весенний гомон деревьев и птиц, пел какую-то свою песню, смешную, наверно, если бы кто-нибудь подслушал: «Живу-у! Живу-у! И люблю!.. Все люблю… Людей… Лес, птиц… И лесника люблю, дочек его. Что с того, что жизнь бедная?! Будет богатая! Только было б это солнце и эта тишина. Только бы не убивали люди друг друга!»
Увидел бы его сейчас кто-нибудь, наверняка подумал бы: совсем пьян человек.
Легко перекинул мешок с плеча на плечо — никакой тяжести! Мог бы подбросить два пуда картофеля, как мяч. Мог бы пойти с ним вприсядку по скользкому льду. Даже хотелось выкинуть такое коленце. Но удержался: как бы в самом деле кто не увидал. Мало ли кого можно встретить в лесу. Люди — добрые, но языки у них острые, колючие. Станут рассказывать, как партийный секретарь один в лесу отплясывал да еще с мешком. Самому смешно стало. Пускай бы рассказывали. Получив столько картошки в долг, можно и сплясать. Ничего нет на свете вкуснее картошки! Видел Петро Европу, отведал разных блюд, и все уже забылось, не манит, а вот запах вареной или жареной картошки, драников[14]
, да еще аромат шкварки всю жизнь щекочет ноздри, гонит слюну, и во сне слышишь его, этот картофельный дух. Недаром писал поэт: «Из картошки тысячу, не меньше, варят и готовят разных яств».Петро с нежностью подумал о жене, о дочке:
«Что нам еще нужно, Сашенька? Разве то, что я вернулся живой и не слишком искалеченный, и ты жива, и Ленка здоровенькая растет — не самое большое счастье? Сколько людей погибло! А мы живы. И любовь наша жива. И ничего нам больше не надо. Еще, пожалуй, ломоть хлеба да чугунок вот этой картошки. Покуда ты там, в Загалье, обойдешь больных, я принесу картошку… Во сколько! — он снова перекинул мешок с плеча на плечо. — Целое богатство! Не говорил я тебе, что свет не без добрых людей, за день что-нибудь да раздобудем, не ты, так я? И не такие трудности одолели. Пока ты вернешься, мы с Ленкой затопим печурку, начистим картошки… Нет, мы не станем ее чистить. Мы сварим ее в „мундире“. Почетнее для картошки было бы сказать: сварим в „шинелях“. Солдатский харч! А потом, Ленок, сдерем „шинельки“, картошечка желтенькая будет, аппетитная… Мы ее еще чуть поджарим на рыбьем жире. Совсем недурная приправа. Тебе очень полезно. А я привык на Севере. Когда на батарее началась „куриная слепота“, нас заставляли по полстакана в день выпивать. Вот только мама никак не привыкнет. Мы ее долю не станем жарить. Может быть, она принесет молока. Мы заставим ее выпить. Непременно, Ленок, заставим. Договоримся. Мы с тобой едим жир, а она все с „нетом“. И столько бегает! От темна до темна».
Мысли о Саше, о том, как тяжело она работает, сразу отрезвили Петра. Схлынуло хмельное возбуждение. Стало жалко жену. И хотя не прошла радостная умиленность, закралась легкая грусть.
Чтоб лучше накормить дочку и его, — ведь пуля задела легкое, и она, медик, знает, чем это грозит, если голодать, — Саша иной раз вынуждена принимать от теток, которых лечит, кувшин молока, кружочек масла или яйцо.
Он как-то сказал ей:
— Неудобно, знаешь… Станут говорить: взятки докторша берет. А докторша — жена секретаря парторганизации.
Саша по своей привычке закусила губу, задумчиво сощурилась и долго молчала. Потом сказала, может быть, даже несколько сурово, как чужому:
— Не бойся. Твоего авторитета я не уроню.
А тут как-то вернулась из районной аптеки расстроенная. Не дали лекарств, потому что она не заплатила им за те, которые брала раньше в кредит.
Петро невесело пошутил:
— Новый сюрприз — растрата. Куда же девалась твоя аптечная выручка?
— Куда она могла деваться? Я почти ни у кого не брала денег. Стыдно брать за лекарства. Не могу. Да и где они, деньги, у таких, как старая Щуриха или вдова Лазовенко? Получу зарплату (зарплату не выдавали четыре месяца), все внесу. Не впервой.
Нет, она за все платит.
Петро не раз уже думал о том, что его секретарский авторитет зиждется прежде всего на уважении и любви сельчан к ней, его жене. Сам-то он что сделал за пять месяцев? Провел в селах по нескольку собраний?