Деньги были новенькие, неизмятые, но уже покрылись цвелью от долгого лежания в сырости. Бобков некоторое время оторопело смотрел на красные бумажки с портретом Ильича в овале. Казалось, он, как и Петро, не знал, что делать: сосчитать их, взять не считая или вообще не брать? Нетрудно догадаться, откуда эти деньги. Но в самом деле, какие же мысли возникли в больном мозгу матери предателя и убийцы? Односельчане знали: она несет вину за преступления сына, потому что всю жизнь была жадная, бессмысленно скупая, приучала детей красть у соседей яблоки, огурцы, картошку. И вот результат: сын от мелких краж дошел до убийства детей. О чем она думала сейчас, отдавая деньги? Может быть, ей показалось, что она смягчит этим Ивана Демидовича, его гнев и ненависть? Может быть, надеялась, что пожертвование на общественно полезное дело поможет ей замолить собственные грехи?
Взобралась на лежанку, сгорбилась и опять повторила:
— Не убивал Федя детей. Нет! Нет! — словно хотела убедить сама себя.
Бобков смял деньги, сунул их в сумку и торопливо двинулся к дверям. На улице стал плеваться:
— Видел осиное гнездо? Я давно говорил: надо обыск сделать! У них и у других таких. Видел — деньги зацвели! Я уверен: там тысячи в земле закопаны. И не одни только деньги, имей в виду. Так нет же! Где не надо, там у нас на закон кивают. Теперь я эти деньги ткну в морду и Булатову и прокурору.
Но нервный взрыв, разговор об убитых детях в доме убийцы, напомнивший о погибшей семье, обессилили старого больного человека. Прошло несколько минут, и Бобков, который только что весь кипел, стал молчалив, тих, бледен и равнодушен ко всему, в том числе и к выполнению плана по подписке. За заем он агитировал вяло, формально. И Петру пришлось взять инициативу на себя, хотя он и видел, что получается у него это хуже, чем у Бобкова: не умеет он, особенно с женщинами, поговорить так же просто, с шутками, с прибаутками. Разъяснял значение займа обстоятельно, но слишком серьезно, официально. Чувствовал, что это не то, но иначе не выходило. Что скажешь человеку, когда в ответ на предложение дать в долг государству, он тут же сам просит одолжить ему, чтоб достроить хату, вывести детей из земляной норы на свет? А просьбами такими их засыпали: леса, кредита, хлеба, одежды для детей. И это еще больше угнетало, выматывало силы Бобкова, сбивало Шапетовича, сводило на нет его пропаганду.
Однако подписывались. Надо — значит, надо. Люди понимали это, и некоторые даже как будто жалели их, представителей власти. Другое дело, что наличными почти никто не вносил.
Вдова одна, Марина Старостина (Шапетович ее хорошо знал, потому что она была депутатом Совета и раза два являлась на сессии), сразу, играя глазами, спросила:
— А на сколько надо?
— Сколько можете.
— Я могу на сколько хотите. Двести, пятьсот, тысячу…
— Где ты их возьмешь, тысячи эти? — хмуро спросил Бобков.
— Иван Демидович! — всплеснула руками женщина. — Да неужто вы думаете, что я всегда такая бедная буду? Я разбогатеть собираюсь!
Когда они вышли, Петро одобрительно сказал:
— Вот кабы все такие были.
Бобков улыбнулся ему, как ребенку.
— А пользы-то что? Старый Прокоп Низовец, который так отбивался, свои пятьдесят рублей сам принесет, потому что знает: подписался — плати. А у этой балаболки что ты возьмешь? Да у нее копейки за душой нет… И ничего нет — ни коровы, ни поросенка.
Петро подумал, что работа их, такая мучительная, делается наполовину впустую. А чтоб были хоть какие-нибудь результаты, придется если не ему, так Бобкову, активу не раз еще совершить подворный обход и разговаривать, может быть, не так деликатно, а гораздо решительнее: подписался — плати.
После нескольких часов хождения Петро почувствовал себя таким опустошенным, измученным, что с ужасом думал о том, как они опять зайдут к кому-нибудь в хату, а еще хуже — спустятся в землянку, увидят голодные глаза детей, будут выслушивать жалобы женщин и станут уговаривать подписаться на заем.
— Хватит, Иван Демидович. Не могу.
Старик понял.
— А пожалуй, и хватит. Зайдем вот к последнему, к Прищепе. Крикун, чертов сын. Но живет ничего, пчел держит. Может послать… а может и подписаться. На него какой ветер подует.
Зашли.
Рыгор Прищепа встретил их неприветливо — в плохом настроении был человек. Мало ли что могло произойти перед их приходом: поссорился с женой, с соседом… А может, и посерьезнее причина: болела рука, та, которую санитар закопал где-то на польской земле возле Вислы и которой так не хватало ему теперь, в эту первую мирную весну, когда надо пахать и сеять.
У них самих — у Шапетовича и Бобкова — настроение было не лучше, и потому умнее всего было бы последовать мудрому правилу: не трогай, не лезь в душу, оставь человека в покое, когда ему свет белый не мил. Так нет же — они «завелись».
А Прищепа на первых же словах отрезал:
— Копейки не дам!
Понятно, их возмутил такой категорический отказ. Тебе же помогают! Бобков так прямо и сказал. Получилось грубо — вроде угрозы: как ты к нам, так и мы к тебе, не подпишешься на заем — не рассчитывай на помощь.