«Почему же не доучился?» — хотелось спросить с иронией, но я еще не видел этого человека, и было бы просто нечестным с моей стороны высказывать такой намек. Да и не это задело меня в словах Мухи, а его обращение на «ты». Не будет ли это подрывом моего командирского авторитета? Сколько месяцев нам упорно твердили, что наибольший дисциплинарный грех — быть с подначальными запанибрата. Но я чувствую, что у меня не хватит решительности потребовать, чтобы ко мне обращались иначе. Меня это беспокоит и в то же время кажется бессмысленным. Неужели надо решать такие проблемы, когда идет борьба не на жизнь, а на смерть, когда она, эта смерть, смотрит тебе в глаза каждую минуту? Хорошо в такое время отвечать только за самого себя! Написал я это и подумал: а каково тем, кто отвечает за судьбу целого полка, армии, всей страны? Никчемными показались мои проблемки, страхи, переживания. Я просто испугался новых трудностей. А я не имею права пугаться — надо все преодолеть, надо быть готовым к новым трудностям и большей ответственности.
Когда все уснули, а мне, взволнованному, не спалось, я побеседовал с дежурным — этим смуглым красивым пареньком — и, к удивлению, узнал, что он не цыган, не молдаванин, а наш могилевский парень. Он блеснул своими девичьими зубами — беззвучно засмеялся и пояснил:
— Нас в деревне Черняками прозвали, — секунду помолчал и добавил: — Муха занял место, где спал командир. Ваше место. Очень ему хочется командиром стать.
Сеня не спал, а бродил по огневой позиции, и я подошел к нему. Сели невдалеке от моего орудия, за большим камнем, чтоб нас никто не видел.
Внизу раскинулся город — весь как на ладони: пять улиц сходятся в центре, деревянные стандартные дома поселков на северной и южной окраинах, здания рыбокомбината у залива, портовые склады, к которым подходят железнодорожные линии, длинные стрелки причалов, возле которых сиротливо маячат одинокие корабли. Город спит. В домах спят женщины, дети. Тут, как и всюду на земле, много детей: я видел их, когда изредка получал увольнительную на выходной или приезжал в город по каким-нибудь служебным делам. Нет, неспокоен сон у людей в такое время! Возможно, только маленькие дети, такие, как моя Ленка, спят спокойно.
Мы долго сидели молча и смотрели на город. Два больших красных солнца слепили нам глаза: одно — с белого северного неба, затянутого прозрачной дымкой, другое — с черного залива, неподвижного, зеркально-гладкого. Почему сегодня солнце такое красное?
Я сказал:
— Знаешь, Сеня, мне как-то по-новому тревожно и страшно. Возможно, боюсь, что не смогу командовать людьми, — я кивнул назад, где виднелся ствол орудия, направленного в небо. — Они неприветливо встретили меня. Первый номер Муха сразу на «ты». Как-то пренебрежительно…
Прищурив свои голубые глаза под густыми бровями, Сеня взглянул на меня с иронией, как взрослые смотрят на детей.
— Глупости. Не думай о форме, — сказал он. Я не сразу понял, что он имеет в виду. — Когда нас учили, то придавали слишком много значения форме, словно она играет решающую роль. От нас даже требовали — помнишь? — чтобы мы, я — к тебе, ты — ко мне, обращались на «вы». А разве в этом главное? Главное — в содержании, в сущности людей: в их искренности, преданности общему делу и приязни друг к другу, к тому, кто стоит рядом с тобой. Ты испугался, что тебя встретили не так, как ты хотел. Чудак, люди просто хотели спать. Пройдет время, вместе побудете в бою, ты проявишь свою волю, они…
— Ты думаешь, она есть у меня, воля?
— Ого, еще какая! Я меньше тебя способен командовать людьми, но я верю в них. Люди хорошие. Большинство. Они всегда помогут — и сами подначальные и командиры. Только твоему другу Кидале хотелось «утопить» меня…
— Какой он мне друг!
— Я тебе сознаюсь… Ты вот не спишь — чего-то испугался, чего — сам не знаешь. А я хожу и радуюсь. Знаешь чему? Что я оторвался от этого Кидалы. Стыдно признаться, но я боялся его и ненавидел. И это, понимаешь, как было тяжко… Это путало мои чувства… А я хочу, чтобы в них была полная ясность! Враг есть враг, и вся моя ненависть должна быть направлена туда, — он протянул руку в сторону залива. — А человек, который со мной стреляет по врагу, наш человек, — я его должен любить. Ну, хотя бы уважать, верить ему… А я боялся его и ненавидел, ходил и озирался. Черт знает, какая неразбериха была тут, — он прижал кулаки к своей груди. — А теперь успокоилось, стало просто и ясно. Я до этого не знал, что такое ненависть. Я любил людей. Мои родители были большие гуманисты. Отец добровольно поехал на ликвидацию эпидемии тифа и заразился там…
С начала войны он никогда не говорил так много и сердечно — возможно, мешала обстановка. Теперь он говорил с каким-то удивительным наслаждением, положив голову на камень и порою даже закрывая глаза. Только вспомнив родителей, приподнялся, словно какой-то луч на миг осветил его лицо. Потом набежала тень печали. Он вздохнул.
— Моя бедная мама!..