Догматическому стилю присущи упрощение действительности, исключение ее анализа, «простота» подхода к действительности. «Простота не меняется, простота «прямолинейна» и, сверх того — высокомерна. Простота враг анализа. Очень часто кончается ведь тем, что в простоте своей вы начинаете не понимать предмета, даже не видите его вовсе...» [1895, 10, 346]. Догматик может даже не видеть предмета исследования, может подменять его, способен размышлять лишь о чем-то одном, на что его настроили. У Достоевского есть герой подобного толка. Это Трудолюбов, «способный рассуждать только об одном производстве» [5, 137].
По Достоевскому, догматизм приводит к потере связи с людьми, к сектантству, к потере чувства юмора и понимания юмора. Об одном из таких догматиков и ему подобных говорит у Достоевского Митя Карамазов: «Шутки тоже не понимают — вот что у них главное. Никогда не поймут шутки. Да и сухо у них в душе, плоско и сухо...» [10, 10, 100].
Достоевский показывает, что при всей сухости и тупости носителей этого стиля мышления последние возносятся над другими. «Действительно, гордость невежд началась непомерная. Люди мало развитые и тупые нисколько не стыдятся этих несчастных своих качеств, а, напротив, как-то так сделалось, что это-то им и «духу придает» [1895, 10, 420].
При таком подходе отсутствует стремление что-то понять. Хорошо то, что наше. Тут и понимать нечего. Самоочевидно. Всякая диалектичность мышления исчезает. Понятия превращаются в окостенелые или чугунные. «Нынче все силы чугунные (и убеждения чугунные, должно быть)» [ЛН, 83, 610], — пишет Достоевский в записной тетради последних лет. Суждения стали поразительно прямолинейны и самоуверенны. В «Дневнике писателя» на этот счет сказано: «Замечал я тоже нередко, что в литературе и в частной жизни наступали великие обособления и исчезала многосторонность знания: люди, до пены у рта оспаривавшие своих противников, по десятку лет не читали иногда ни строчки из написанного их противниками: «Я, дескать, не тех убеждений и не стану читать глупостей». Подлиннее на грош амуниции, а на рубль амбиции. Такая крайняя односторонность и замкнутость, обособленность и нетерпимость явились лишь в наше время, т. е. в последние двадцать лет преимущественно. Явилась при этом у очень многих какая-то беззастенчивая смелость: люди познаний ничтожных смеялись и даже в глаза людям в десять раз их более знающим и понимающим. Но хуже всего, чем дальше, тем больше воцаряется «прямолинейность»: стало, например, заметно теряться чутье к применению, к иносказанию, к аллегории. Заметно перестали (вообще говоря) понимать шутку, юмор, а уж это, по замечанию одного германского мыслителя, — один из самых ярких признаков умственного и нравственного понижения эпохи. Напротив, народились мрачные тупицы, лбы нахмурились и заострились, — и все прямо и прямо, все в прямой линии и в одну точку» [1895, 10, 420].
Среди прочих качеств догматического стиля здесь отражена нетерпимость ко всему, выходящему за пределы прямолинейности. Отвергается все, что мешает безграничному господству прямолинейности. Мысль о враждебности догматизма всему новому, непривычному, с догмой расходящемуся проходит у Достоевского через все творчество. Эту общую черту догматизма писатель находит у разных российских теоретиков. Вот он видит ее у славянофилов: «Славянофилы имеют редкую способность не узнавать своих и ничего не понимать в современной действительности. Одно худое видеть — хуже чем ничего не видеть. А если и останавливает их когда что хорошее, то если чуть-чуть это хорошее не похоже на раз отлитую когда-то в Москве формочку их идеалов, то оно безвозвратно отвергается и еще ожесточеннее преследуется, именно за то, что оно смело быть хорошим не так, как раз навсегда в Москве приказано» [1895, 9, 154].
А вот — но другому адресу: «Убеждения их удивительно ограничены и обточены. Сомневаться им уже не в чем... Для них жизнь что-то такое маленькое, пустое, что в нее не стоит и вдумываться. Самые вековечные вопросы, над разрешением которых страдало и долго еще будет страдать человечество, возбуждают в них только смех и презрение к страдальцам, которые их разрешали, а которые и теперь от них страдают и мучаются их разрешением, это у них ретрограды. У них же все разрешено и вдруг» [1930, 13, 280]. Это писалось в шестидесятые годы.
Годы прошли. Тема осталась. В конце жизни — все о том же стиле мышления. Противопоставляется терпимый к антидогматике народ и нетерпимая интеллигенция: «Народ наш доказал еще с Петра Великого — уважение к чужим убеждениям, а мы и между собою не прощаем друг другу ни малейшего отклонения в убеждениях наших, и чуть-чуть несогласных с нами считаем уже прямо за подлецов...» [1895, 11, 17 — 18].
Отмечая нетерпимость догматиков ко всему иному, Достоевский называет неразумной ту действительность, которая не знает, что делать с иным мнением, «кроме деспотического к нему отношения» [ЛН, 83, 295].