А только вот как же с Аполло быть. Есть Патер, есть Матермизерикордия и есть Сын, а никаких таких Аполло не бывало в помине. А может, здесь Аполлом Патера называли, а может, Сына, а может, это и не страшно, может, у них разные имена имеются, на то ж они и боги. Впрочем, что она-то понимать и судить могла. Читать ведь даже толком не умела. Еле-еле буквы сочленяла, по складам. А вот бы оставили тут жить, при Изабелле, и им бы вместе так ежедневно дискурировать позволили. Ей бы всему такому, всей этой душевной и умственной пространности и подвижности страстно бы выучиться понравилось. А эта-то, бойкая какая. Вся лучится аж своей рыжеватостью. И так мелко вся вибрирует, несимметрично. Улыбается, как девушка народная. Давай, продолжай, Изабелла. Еще говори своим яблочным говором. А та возьми и снова:
– Вот и папенька мой, ваш то есть, а вернее наш с Вами, был ведь поэтом. Многие произведения по себе оставил, и латинские, и на вульгате. Здесь же хранятся, в студиоле. Если Вы, Ивонна, пожелаете, так сможем мы их почитать. Он ведь устраивал такие при дворе здешнем состязания поэтов, многодневно длились. И венки лауровые плелись победителям. И на главного победителя накуронивались против той статуи Аполло, что в галерее, по пути в сад, вы ж видали несомненно.
11
Так и завелось и повелось, и стало с тех пор продолжаться. Ежедневно утром она просыпалась и после всех обычных долгих неприятностей, доктора, капеллана и прочего, ей приносили, не как дома, винного кислого супа с плавающим в нем, размокшим ломтем хлеба, а давали теперь на завтрак козьего молока с медом и виноградной патоки с орехами. Было вкусно. Потом надевали на нее девушки одинаковое платье, и она ждала, чтобы за ней пришли. Приходили и вели ее по другую сторону от лестницы, в залу для художеств. Усаживали там на постамент. Она являла живописцу свое крайне-правое обличье. А перед фасом своим имела музыканта с виолой дагамбой меж ног, к которому то ли с начала, то ли с середины, а то ли к самому уже концу присоединялась Изабелла со своей другой виолой, дабрачьей, наручной, более подходящей к ее женскому полу.
Она же, как проснется, уже только этой встречи и ждала. А потом на постаменте каждое мгновенье только и замирала, и надеялась, что вот взойдет, вот сейчас. И сердце у нее при этом сильно билось в горле, и она боялась, что как оно внутри так сильно бьется, то это у нее и на наружности заметно станет. Изабелла входила, и тут сердце ее воздушный прыжок вверх-вниз несколько раз совершало, поворачивалось вокруг себя, как сальтамбанк на ярмарке, и отбивало: тут она, тут она, тут она. Значит будет впереди музыка на две виолы. Значит будут эти две виолы, дагамбная и дабрачичья, вести между собой затейливо коммуникацию, как бы соревнуясь, но и поминутно уступая друг другу милосердно первенство. Как бы стараясь одна другую опередить, но радуясь и своему отставанию и первенству другой. А иной раз хороводом вдруг по кругу заведут. А иной – такой лихой контраданс затеют. А иной, в дикой скачке своей, как Аполло и Дафна, желанье любви на молитву избавления вдруг сменят. А потом придет конец сеансу. Художник сложит кисти, занавесит доску с портретом: пока смотреть запрещается. Откланяется и уйдет. А они с Изабеллой вдвоем пойдут в студиолу. Там вдвоем вместе усядутся, не щека к щеке повернуты, а полным лицом к открытому прямо лицу. Глаза в глаза. Дыханье в дыханье. Возьмутся даже порой и за руки. Легонько так совсем, ненастойчиво. Изабелла будет с ней разговаривать, а она будет слушать и порой кивать головой, а порой постепенно вставлять иной раз междометье, слово, два, а то и целую экспрессию. И всякий раз, что она будет так вставлять, лицо Изабеллы будет освещаться в розовость и рыжину, и в воздухе будет пахнуть джельсомином, яблоком и абрикосом. И будет видно, что ей приятно и нравится, что сестра ее так слушает и так ей уже отвечать начинает. Она будет ее так одобрять и поддерживать, и всячески анкуражировать.
И станет Изабелла ей еще разные мирабильи показывать. Станет еще, по ее просьбе, и в который уже раз, доставать камень волшебный безоар, который сам собою фабрикуется во внутренностях животных, это великое чудо и сокровище, ибо в виде истертого в пудру порошка безоар пользовал против всякого яда и отравления. Другим противоядием служили похожие на стрелы окаменелые змеиные языки. С их помощью можно было даже устанавливать, каким именно ядом человек был отравлен, и как его обезвредить и от него излечить. А еще показывала ей Изабелла рог единорога, также бывший великим и страшным лекарством, если его в молоке кобылицы развести. А еще – самое великое, секретное, магическое чудо – мумию египетскую. Ее при страшных опасностях измельченной внутрь принимали.
– А что ж к папеньке все эти лекарства не применили? Почему ему они не помогли?
– Так он же, Ивонна, на охоте умер, вдали от дома.