Так учил сэр Полкрэв. Был ли он гуманистом? В некотором смысле несомненно был. Но только в некотором. Ибо гораздо чаще, чем о том или ином отдельно взятом, одиноком человеке с именем и лицом, единожды рожденном и умершем уже или предназначенном умереть – как это свойственно гуманистам, – говорил он о каком-то вообще человеке, условном, анонимном, без лица, а еще чаще не о человеке, а о человечестве, которое приобретало в его устах какой-то неожиданно неприятный желтоватый оттенок и кисловатый привкус. Никто из слушавших его, и менее всех Павел Некревский, не расположен был воображать себя частью этого анонимного скопления народа, по отношению к которому сам сэр Полкрэв занимал удаленную и внешнюю позицию, с одной стороны, наблюдателя, воспитателя и дрессировщика, а с другой, хранителя огня, разочарованного меланхолика и мага. Вернее будет сказать, что сэр Полкрэв был не столько гуманистом, сколько мизантропом. В негативном отношении его к современности был едва ощутимый привкус предстарческой брезгливости. А между тем мысль его была по-прежнему ясной и честной, отсекающей ненужное, не то чтобы безапелляционной или прямолинейной, но, скажем так, самобытной и целеустремленной. А теория его была независимой, умно и тонко выстроенной, как сложное по конструкции здание, как та же оксфордская готика, четкая и вертикальная как гребенка. Да, было в его мысли что-то от расчески, не оставляющей ни единого спутанного волоса, ни одного неровного пробора, нелогичного аргумента, непоследовательного довода или противоречивого вывода. «Смерть сбивчивости и неясности!» – казалось начертано было у него на лбу. Любовь к истине оживляла его сероватые черты лица. «Пока я все не понял в предмете, о котором пишу, до самого последнего конца, я никогда не берусь за перо». Ибо он верил, что у каждого предмета был свой конец.
Главным врагом боготворимой сэром Полкрэвом истории выступал технический прогресс, с чем не согласиться нам никоим образом не возможно. И даже, выразимся еще яснее: врагом истории были машины. А среди машин, самой опасной для человечества был, по мысли сэра, паровой локомотив, потянувший за собой страшную металлическую гусеницу – поезд. Это и был поднявшийся на поверхность цивилизации Левиафан, за которым любому известно, что следовало. Поезд спровоцировал не только фараоновы работы по прокладке дорог, наведению мостов и прорытию туннелей, повлекшие за собой стремительное сближение человечества, но и столь же стремительную его физическую и нравственную деградацию, то, что в устах сэра Полкрэва принимало характер проклятия: потеря отдельными нациями, составлявшими это самое человечество, своеобычного образа мыслей и своеобразной культуры. Что же касается истории, то мы уже достаточно об этом порассуждали, и нет нам смысла снова по этим кругам ходить и на эти грабли, если можно так выразиться, наступать. Представим себе лучше, как русоволосый, ясноглазый Павел, теперь уже рослый и стройный, чуть, быть может, узкоплечий и узкобедрый, с легкой походкой и красивой осанкой – не исключено, что он занимался в Оксфорде фехтованием, это было тогда в моде, – с лицом, словно тающим в дымке ускользающей миловидности, столь часто свойственной представителям старых славянских семейств, бродил в компании сэра Полкрэва вокруг Бодлианы, этой ученой карусели, этого волшебного колодца, накрытого крышкой купола, словно предотвращающего падение в помянутый колодец двух, как полагается, рассеянных ученых – одного пожилого, а другого совсем юного.
Как это ни покажется странным, но главным способом героического сопротивления стремительной нивелляции – то есть уравниванию – человечества посредством на всех парах несущегося железного змея, была, по мнению сэра Полкрэва, поэзия. Назначение последней состояло в том, чтобы остановить всеразрушающий бег локомотива. Поэзия против поезда: нелепость и хрупкость этой концепции очевидна любому. Но как это часто бывает, чем абсурднее идея, тем крепче ее автор к ней привязан. Разумеется, чем древнее была поэзия, тем больше шансов имела она если не остановить, то хотя бы замедлить поезд современности. Чем длиннее была живая и гибкая змея поэтической речи, тем она способнее была пожрать железного червяка. Таким поэтическим драконом и стала «Золотая книга» сэра Полкрэва, словно морской канат символически и многократно заверченная, по причине именно своей длины, вокруг не менее символического тела британской нации.