– Теплицы? Ты так слышала? А хрен их знает. Их закрывают.
– Закрывают?
– Нерентабельно. Столько лет окупались, а сейчас! Привозной дешевле. Вот так.
А в какой части материка растут кофейные деревья?
Мы вышли. Холодный пригород тонул в тяжелых облаках. Оранжереи, они же теплицы, стеклянный огород, Килвин приметил ещё из трамвая. Тогда они казались длинными блестящими горами, полоской, удивительным хребтом. Здесь выращивают кофе, самый северный и самый дорогой. Чашка карильдского кофе стоит не меньше бутылки хорошего вина. А Галвин пьёт его каждое утро, большими чашками, без конца. Ни цикорий, ни разбавленную, непонятно чем, дешёвку, а настоящий, пряный, вкусный.
Стеклянные пирамидки длинных оранжерейных крыш убегали в морозный туман. Мутноватые, неровные. Килвин бегло скользнул взглядом по крышам и отвернулся. Я бы так не смогла, я бы осталась тут на трамвайном холме и смотрела, смотрела, смотрела. Крыши, небо, облака. Килвин вёл меня через сад. Сад никто не охранял. Тонкие яблоньки, подвязанные на столбики шпалеры, голые и заснеженные, мелькали ровными рядами метров пятьсот по обе стороны. Весь холм в яблонях. У входа дремал, прислонившись к калитке, смурной растрёпанный охранник. Завидев нас, он нехотя потянулся, скомкал протянутый Килвином червонец, молча отомкнул калитку, не глядя, отошёл.
– У тебя сумка расстёгнута.
– Ой.
– Тяжёлая? Хочешь, возьму?
В сумке валялась одна помада и, кажется, белый платок.
– Н-нет, – я мотнула головой. Он загляделся на растрёпанные кудри. Лязгнул замочек, в два стежка закрывая хлопковое нутро, зацепился за краешек тетради. – Там только тетрадь.
– А-а. А для чего?
К оранжереям вела узенькая тропинка. Мы едва умещались на ней вдвоём. Килвин взял меня под руку.
– Стихи пишу.
Ну и зачем сказала? Боже мой.
– Правда? – удивился он. – И они есть в этой тетради?
– В этой? – ну, да тетрадь. – Нет. – А может и есть. – Здесь незаконченный перевод, горсть телефонных номеров и список покупок, вчерашний. Стихи…
– Только не говори, что ты их не записываешь, и не читаешь. Ты же не Галвин, в конце концов!
– А он тут причём?
Едва забыли и снова. Боже, мне, видимо, стоит прекратить. Прекрати, Аннушка, прятаться. Красавец Килвин, концерт, оранжереи! Свидание. Да мы оба только и делаем, что ходим кругами друг подле друга, не в силах заговорить о том, что нас действительно волнует. Будто бы ему так важно моё общество, будто бы мне так желанно его… Огромный блеф. Красавец Килвин! Я слишком цинична, чтобы поверить в такой интерес. Таким парням со мною не ужиться. Я слишком странная, слепая. Я ведьма. И не хочу я целовать его.
– Ну… Галвин почти не говорит о своей работе. Он её обожает, просто одержим этими треклятыми подземельями, Одом, советом. Придурок… – Килвин умолк.
– Он не… – давай же, скажи это. Скажи и сдай себя с головой. – придурок.
– Знаю. Я боюсь за него. Так ты покажешь мне свои стихи?
– П-покажу, – так просто и страшно. Я никому…. Никто и не просил. – С-сейчас?
– Завтра я буду при исполнении, – он хвастливо улыбнулся и подал мне руку. Красный мост обледенел. – Мало ли, о чем ты там пишешь, – Если честно, Ань, я устал.
– Я пишу не о том, что надо или требуется. Я далека от этих митингов и… Прости, – лишнее, лишнее брякнула! – но о том, что могу написать, – докончила я, хотя могла бы и помолчать. – Я тебя обидела? – он не ответил, видимо, головой покачал. – Тебе скучно, да? – вечно так. Зачем было вообще о стихах? Кому нужна эта поэзия? Не нужно ж оно никому! Сколько живу, а никак не запомню.
– Нет, что ты… Я просто задумался о… брате. Он тоже, отца на него нет! Вот был бы отец… Прости, Ань. Мне просто его не хватает ужасно, – голос спустился, не как по лестнице, а кубарём с этажа уверенности в страшный грустный подвал. – не хватает особенно, – ещё ниже, ещё тише – когда, – остановился, – этот, – дрогнул, – тупица! – и выровнялся: – Когда проблемы с Галвином. Он тоже, как эти твои стихи, никогда не делает того, что требуется. Одного Виррина слушает. Тупица! Прости.
– Да ничего.
– А ты красивая, – выдал он с каким-то жутким удивлением.
– Я знаю. Так что будем делать с Галвином?
Первый отсек, в который мы попали, предназначался не «промышленникам», а туристам. Здесь с потолка свисали огромные глянцевые листья гладкоствольных бананов. Под ногами белели маленькие орхидеи. Оранжереи закрывались, и прекрасные круглые прудики, наполненные теплым плеском, плоскими чашками иноземных кувшинок, похожих на крупные тарелки с бортиками, стояли неухоженные.
– Порой мне кажется, что он специально загнал себя в эту задницу. Чтобы хуже просто не было, чтобы жалели все его.
– Килвин, – прошептала я с осуждением. Прошипела. Ничего он не услышал, продолжал:
– Чтобы внимание ему уделили. Чтобы! Вот же чушь. Это ведь тоже любовь, когда тебя жалеют? Его вот всё детство жалели.
– Не говори ерунды. Он нормальный, – хороший, – такой же. – Понапридумывали себе дерьма. Все мы, что бы там ни было, люди, не плохие, не ужасные, не уроды. Ну, почти. Есть, конечно, но не так же! Боже, не так.