Резные листочки низеньких пальм хватали меня за волосы. Я улыбалась им, вытягивая кудряшки. Я первый раз трогала пальму, впервые шагала под бананами. А рядом зрели настоящие ананасы. Маленькие кубышки на толстых стебельках, под стебельками листья. Будто бы гирлянда, и под землёй ещё один сидит.
– Нормальный. Ага. Нормальней некуда.
Килвин шёл всё дальше и дальше, открывал двери стеклянных переходов, мы проходили мимо круглых кактусов, банок с женьшеневыми корнями. Он больше ничего не говорил.
«Останешься у меня?» – спросил он под конец без особой надежды.
Слепая девочка должна была согласиться, а я сказала:
«Нет».
Вот так просто. Вот так бестолково.
«А завтра? Завтра сходишь со мной? Там дело есть одно. Про него. Я один не могу. В четыре, к суду?»
«Схожу».
***
В четыре «у суда» меня представили девочке. Она стояла в проходе, бледный свет золотил её белый затылок. Так видел Килвин, с любопытством рассматривал. А где-то там начиналась лестница. Где-то за её спиной подписывали чёртов приказ. Девочка повернулась, девочка улыбнулась, девушка была прекрасна. И Килвин это знал. Её восхитительные ровные локоны, её нежные плечи в персиковых кружевных рукавах, тонкая талия, маленький носик – всё было обязательным, непреложным, вечным, всё ждало и желало Килвина, существовало лишь для него и попросту не могло исчезнуть. Мне сделалось душно и мерзко от этих мыслей, от этой прелести, от Килвина и от девчонки.
– Дана. – Меня поймали за руку. – Приятно познакомиться.
– И мне.
Мне тоже было бы приятно, если бы он
– Погадаешь мне?
– Чего?
Из темноты появился дядька с тремя бумажками, вручил нам по штуке, бог знает зачем, откланялся и улизнул курить.
– Анкеты? – недоверчиво пробурчал Килвин. – Обработка займёт три дня. Шикарно, – устало и злобно он перевернул пропечатанный строчками лист. – Я заполню. Меня хватит. Три дня.
– Не так и много! – откликнулась девочка.
– Ага. Я думаю, Ань…
– Да, мне пора.
– Э-э… я не то…Я хотел сказать, что думаю… они не хотят с нами говорить.
– Отлично. Тогда я поговорю с… – Ага, и с кем ты там собралась разговаривать? «Погадаешь?» – девчонка всё ещё глядела на меня. Килвин мялся, то ли хотел войти в коридор, то ли, понятия не имею, чего он там хотел. – До свидания.
– Ань?
Я не гадаю.
***
Я помню, что говорила сестра Иона, помню, как отчётливо, как хлёстко звучал её низкий бабий голосок: «Гадать – судьбу ломать! – оплеухой по смуглой девичьей щеке, – Забудь это дело, девка, гнилое оно, чёрное. Кто гадает, гаду служит, змею. Слышала о таком? Что, сопли распустила? О судьбе спрашиваешь, а у кого, не знаешь. Аня, Аня, – голос мягчал. – Ты гада ползучего в дом не зови, не кличь беду. Ну, девонька, давай дрянь сюда».
Я помню, как плакала, как прятала мамины карты за спину, как молила: «Не троньте, не троньте!», как извинялась перед боженькой, не чувствуя своей вины. Я видела, видела, как потёртые глянцевитые квадратики чернели в каминном пламени, как курился протравленный смог. И пахло тогда сладко-сладко, безобразно, гадостно.
Мама, мама…
Меня учили не плакать, будто это зазорно, неправильно. Учили-учили, да не выучили. И мама сама… Мама плакала, то тихо, без всхлипов, без криков, только вставала порой и шла к умывальнику; то тонко, надрывно, срываясь в скрипучий крик, когда я не видела, когда она так думала. Но мне говорила молчать, кричала на меня. Ведьмы не плачут. Не плачут, Анка. Не плачут.
Девочки в комнате молчали весь вечер, смотрели дурно, запуганно. Они знали, что меня выругали и знали, кто нас выдал. Этот
– Кто такой змей? – спросила я утром у матушки, пробралась тихонечко в кабинет, обняла.
– Враг.
Матушка меня любила, по-настоящему. Она всем была и будет матушка. А злиться на меня ей было некогда. Я не боялась с ней говорить, но доверие… как же я не хотела терять её доверие! Вдруг матушка поймёт, что я связана с врагом? Что я его кровь, его сестрица? Вдруг узнает, к кому взывала, кого видела в ночи?