– Сказали: им сразу ничего не подошло и не понравилось, но Борис Израилевич не любит никого огорчать, поэтому ответил уклончиво. САМ, говорят, в Каннах –
– Я тебе звоню в суицидальном настроении, – докладывал Флавий – уже над Польским спуском на Строгановском “мосту самоубийц”, – если б не высокая ограда, – бросился бы вниз головой на мостовую. Кстати, где Потемкинская лестница, не знаешь? Видел бы Сергей Эйзенштейн, который ее восславил, как обмельчали коллеги!
Ночью прилетела весть, что он в порту нашел приют в кают-компании какой-то разъезженной ржавой посудины. Флавий думал, она “Гении” называется, а она – “Генуя”, но и эта сойдет, надо ж где-то уронить усталую голову.
– Скорешился тут с одним Изей, – он рапортовал на рассвете. – Вышли в море на окунька. – В трубку задувал ветер и слышался плеск волны, охаживающей бока их потрепанной шаланды. – Изя знает уловистые места! На крючок насаживает репейник и колеблет мормышку. Триста пятьдесят колебаний в минуту – и окунь на крючке!
Спустя несколько дней мой товарищ, заядлый вегетарианец, отправился с Изей на охоту.
– Я сообщил о своей позиции Изе, – отвечал Флавий уже с ласкающей слух одесской интонацией. – Я говорю ему: Изя! Если б ты охотился на тигров, львов – барабан тебе на горло! А убивать трусливого зайца – это я тебе скажу, не по мне!
– А Изя?
– Обозвал меня пОцифистом. Но я такой, каким меня мама родила. А убеждать Изю переметнуться в мой стан, как я понимаю, голый вассер…
Впрочем, Изя, парень не промах, научил обездоленного хоругвеносца подворовывать на Привозе и питаться в универсаме.
– Дырку проковырял, – поучал он Флавия, – печенинку за щеку положил и ходишь – как будто продукты выбираешь… Ты только посмотри на эту селедку! – шептал он Флавию. – Это ж не селедка, а самый цимес, если не сказать – нахыс!..
Месяц под покровительством Изи друг мой ошивался в Одессе, часами валялся на пляже, почитывая “Дао дэ цзин”, и был вознагражден: рядом с ним материализовался какой-то китаец эпохи Тан, тогда это была редкость. Зубы наполовину золотые, наполовину серебряные, ни слова по-русски. Флавий дал ему Лао-цзы, и тот, пораженный, стал читать вслух на китайском языке!
Ночевал он под звездами Ланжерона или в Александровском парке на скамейке, убаюканный шелестом платанов с тополями. До поздней ночи танцевал возле ротонды, под куполом которой, залитый огнями, наяривал маленький оркестрик – в отличие от танцплощадки в Сокольниках, где врубали фонограмму, и дело с концом. А тут живая жизнь – труба и флейта, даже саксофон и веселый барабанщик с кленовыми палочками. Как они играли “Киевский трамвай”, “Рио-Риту”, “Брызги шампанского”…
Флавий кружил, кружил среди танцующих пар, он всегда один танцует или с воображаемым партнером, кружил в этом влажном воздухе, напоенном цветущими катальпами, ночной фиалкой и львиным зевом, жасмин цветет, расцветает липа… Кружил себе, никого не трогал. Но, видимо, все же спутал карты кому-то, испортил обедню, наступил на чью-то тень, – однажды его повстречали на узкой дорожке ночные колобродники, забубенные головы, велели убираться подобру-поздорову.
Может, оно бы и обошлось, но это же Флавий! Он распахнул объятия:
– Ну, здравствуй, простой народ! Рассказывай: чем дышишь, о чем мечтаешь, на что надеешься?
Вернулся с заплывшим глазом, еще и сгорел на пляже, спина облезла, чешется, скинул рубашку, попросил намазать его кефиром.
– Взгляни-ка, – сказал он, – у меня там крылья растут? Или плавник?
Минули те времена, когда Флавий меня обучал воодушевляющей медитации на свое тело, как на труп в разной степени разложения, – отныне я в этом не испытывала потребности.
С тех пор как чела моего коснулась карусель, во мне свирепствовал сокрушительный восторг, целиком и полностью беспричинный! То были все козлы, а теперь сплошные будды. Хмурые будды, угрюмые, исполненные печали, это свойственно нашей российской действительности: шторм ломает бизань-мачту, ужасающая обстановка в стране, эпидемии, гнев, апатия, разобщенность, бряцание оружием, железные тиски кармы, ханжество, фарисейство, безалаберщина и бестолковщина.
Даже Федор, в кои-то веки исполнив супружеский долг, молча лежит неподвижно, уставившись в потолок, вдруг вздохнет и скажет:
– Куда катится мир?!!
А я сияю, как ненормальная, у меня голова в темноте засветилась фосфорическим светом. И когда двадцать четыре старца падают ниц пред Сидящим на престоле, восклицая: достоин Ты, Господи, приять славу и честь, и силу, ибо Ты сотворил все, и по Твоей воле оно существует и сотворено, – я с ними заодно заливаюсь соловьем, ибо ощущаю только ликованье.
И постоянно улыбаюсь. Иду и улыбаюсь, на кладбище у бабули убираюсь – улыбаюсь, даже сейчас, когда пишу эти строки, сижу и улыбаюсь.
А ведь некоторых это раздражает! Хотя я не понимаю – почему?
Соня решила, что я сбрендила, и записала меня на МРТ головы.