Мы пошли вместе по улице. На углу стоял грузовик с мешками угля. Подняв капот, шофер возился в моторе. Потом он снова залез на сиденье. Как раз когда мы поравнялись с машиной, он запустил мотор и дал сильный газ на холостых оборотах. Орлов вздрогнул. Я взглянул на него. Он побелел как полотно.
— Вы больны? — спросил я.
Он покачал головой, улыбаясь побелевшими губами.
— Нет, но я иногда сильно пугаюсь, когда неожиданно слышу такой шум. Когда в России расстреливали моего отца, тоже запустили мотор грузовика, чтобы не было слышно выстрелов. И все же мы их слышали. — Он снова улыбнулся, как будто извиняясь. — С матерью уже так не церемонились. Ее расстреляли на рассвете в подвале. Нам с братом удалось ночью бежать. У нас еще были бриллианты. Но мой брат замерз по дороге.
— А почему расстреляли ваших родителей? — спросил я.
— До войны мой отец командовал казачьим полком, принимавшим участие в подавлении восстания. Он знал, что этим кончится. И считал, как это говорится, в порядке вещей. Но мать так не считала.
— А вы?
Он устало махнул рукой, словно стирая воспоминания.
— С тех пор столько всего произошло…
— Да, — сказал я, — в этом все дело. Произошло больше, чем может вместить в себя человеческая голова.
Мы подошли к отелю, в котором он работал. В это время из подкатившего «бьюика» выпорхнула дама и с радостным криком бросилась к Орлову. Это была довольно полная, элегантная блондинка лет сорока с одутловатым лицом, не обремененным какими-либо мыслями или заботами.
— Прошу прощения, — сказал Орлов, перебросившись со мной едва заметным взглядом, — дела…
Он отвесил блондинке поклон и поцеловал ей руку.
В баре были Валентин, Кестер и Фердинанд Грау. Ленц пришел чуть позднее. Я подсел к ним и заказал себе полбутылки рома. Чувствовал я себя по-прежнему ни к черту.
В углу расположился Фердинанд, широкий и грузный, с изнуренным лицом и совершенно прозрачными голубыми глазами. Он уже немало перепробовал всякой всячины.
— Робби, малыш, — ударил он меня по плечу, — что это сегодня с тобой?
— Ничего, Фердинанд, — ответил я. — И в этом весь ужас.
Какое-то время он разглядывал меня молча, а потом переспросил:
— Ничего? Но ведь это немало! Ничто — это зеркало, в котором виден весь мир. Ничто — это все.
— Браво! — воскликнул Ленц. — Необычайно оригинальная мысль, Фердинанд!
— Сиди спокойно, Готфрид! — Фердинанд повернул к нему свою могучую голову. — Романтики вроде тебя — всего лишь восторженные попрыгунчики на краю жизни. Делать сенсации из своих заблуждений — это все, на что вы способны. Что тебе, кузнечику, известно о Ничто?
— Ровно столько, чтобы хотелось оставаться кузнечиком, — заявил Ленц. — Приличные люди относятся с почтением к Ничто, Фердинанд. Не роются в нем, как кроты.
Грау уставился на него.
— Твое здоровье, — сказал Готфрид.
— Твое здоровье, — ответил Фердинанд. — Твое здоровье, затычка!
Они осушили бокалы.
— Хотел бы и я быть затычкой, — сказал я. — Чтобы все делать правильно и чтобы все удавалось. Хоть какое-то время.
— Вероотступник! — Фердинанд откинулся в кресле так, что оно затрещало. — Хочешь стать дезертиром? Предать братство?
— Нет, — сказал я, — никого я не хочу предавать. Но мне бы хотелось, чтобы не все у нас шло вкривь и вкось.
Фердинанд подался вперед. Его огромное диковатое лицо дрожало.
— Зато ты наш брат, член нашего ордена — ордена неудачников и недотеп. Зато ты тоже рыцарь бесцельных желаний, беспричинной тоски, безблагодатной любви и бессмысленных самотерзаний! — Он улыбнулся. — Ты член тайного братства, которое скорее подохнет, чем станет делать карьеру, которое скорее проиграет, профинтит, профукает свою жизнь, чем исказит или позабудет недосягаемый образ, — тот образ, брат, который члены ордена носят в сердцах, куда он неистребимо впечатался в те часы, дни и ночи, когда не было ничего, кроме голой жизни и голой смерти.
Он поднял свою рюмку и помахал ею Фреду, стоявшему у стойки.
— Дай мне выпить.
Фред принес бутылку.
— Завести еще патефон? — спросил он.
— Нет, — сказал Ленц. — Выброси его на помойку и принеси нам стаканы побольше. Потом убавь освещение наполовину, выдай нам несколько бутылок и исчезни у себя за перегородкой.
Фред кивнул и выключил верхний свет. Остались гореть только маленькие лампочки под пергаментными абажурами из старинных карт. Ленц наполнил стаканы.
— Выпьем, братцы! За то, что мы живы! За то, что дышим! За то, что мы так сильно чувствуем жизнь, что даже не знаем, что нам с ней делать!