В эту секунду на пороге, как из-под земли, возник сам Розенфельд. Молчаливый, маленький, спокойный человечек. Не давая хозяйке ни слова сказать, достал из кармана деньги.
— Вот. А это мой счет. Я бы попросил квитанцию.
Хозяйка, не веря себе, уставилась на банкноты. Потом перевела глаза на картины. Потом снова на деньги. Она много чего хотела сказать — но потеряла дар речи.
— Я вам сдачи должна, — проговорила она наконец.
— Я знаю. И даже рассчитываю ее получить.
— Да, конечно. У меня с собой нет. Касса внизу. Сейчас разменяю.
С видом оскорбленной невинности она удалилась. Розенфельд вопросительно смотрел на Равича.
— Извините, — сказал тот. — Эта особа меня сюда затащила. Я понятия не имел, что у нее на уме. Хотела выяснить, что у вас за картины.
— И вы ей объяснили?
— Нет.
— Тогда хорошо. — Розенфельд смотрел на Равича со странной улыбкой.
— Да как же вы держите у себя такие картины? — спросил Равич. — Они хоть застрахованы?
— Нет. Да и кто нынче крадет картины? Разве что из музея, раз в двадцать лет.
— Но эта ночлежка запросто сгореть может!
Розенфельд пожал плечами:
— Что ж, это риск, с которым приходится считаться. Страховка мне все равно не по карману.
Равич смотрел на пейзаж Ван Гога. Он стоил миллиона четыре, не меньше.
Розенфельд проследил за его взглядом.
— Я знаю, о чем вы думаете. Имея такие сокровища, нельзя не иметь денег на страховку. Но если у меня их нет? Я и так только за счет картин и живу. Мало-помалу продаю, хотя продавать смерть как не люблю.
Прямо под Сезанном на столе стояла спиртовка. Жестянка с кофе, хлеб, горшочек масла, несколько кульков. Комнатушка и сама по себе убогая, нищенская. Зато со стен глядела немыслимая красота.
— Это я понимаю, — проговорил Равич.
— Я думал, уложусь, — продолжал Розенфельд. — Все оплатил. Поезд, пароход, все, только эти злосчастные три месяца за гостиницу остались. Жил впроголодь, а все равно ничего не вышло. Слишком долго давали визу. Сегодня пришлось продать Моне. Ветейльский пейзаж. А так надеялся с собой увезти.
— Но там-то все равно пришлось бы продать…
— Да. Но на доллары. И выручил бы вдвое больше.
— В Америку едете?
Розенфельд кивнул:
— Да. Пора отсюда сматываться. — И, заметив, что Равич все еще на него смотрит, загадочно пояснил: — Стервятник уже снялся с места.
— Какой еще стервятник? — не понял Равич.
— Ну, в смысле Маркус Майер. Мы его так прозвали. Он чует смерть и беду, чует, когда пора драпать.
— Майер? — переспросил Равич. — Это маленький такой, лысый, иногда в «катакомбе» на пианино музицирует?
— Точно. Вот его и зовут стервятником — еще с Праги.
— Ничего себе имечко.
— Он всегда раньше всех чуял. За два месяца до победы Гитлера на выборах уехал из Германии. За три месяца до присоединения Австрии бежал из Вены. За полтора месяца до захвата Чехословакии — из Праги. А я на него равнялся. Всегда. Говорю же, он чует. Только благодаря этому я и картины спас. Деньги-то из Германии было уже не вывезти. Валютные ограничения. А у меня полтора миллиона вложены. Попытался обналичить — но нацисты уже тут как тут, поздно. Майер-то поумней оказался. Какую-то часть денег контрабандой сумел провезти. Но это, знаете, не для моих нервов. А теперь вот он в Америку навострился. И я вслед за ним.
— Но оставшиеся деньги вы вполне можете с собой взять. Здесь-то на вывоз валюты пока ограничений нет.
— Могу, разумеется. Но если бы я продал Моне там, за океаном, я бы на эти деньги прожил дольше. А так, боюсь, мне скоро и Гогена продавать придется.
Розенфельд возился со своей спиртовкой.
— Это у меня последние, — пояснил он. — Только эти три, и все. На них и буду жить. Найти работу давно уже не рассчитываю. Это было бы чудо. Только эти три. Одной меньше — куском жизни меньше. — Он пригорюнился, задумчиво глядя на свой чемодан. — В Вене пять лет. Дороговизны еще не было, и я жил очень экономно. И все равно это обошлось мне в двух Ренуаров и одну пастель Дега. В Праге я прожил и проел одного Сислея и пять рисунков. Рисунки ни одна собака брать не хотела — а ведь это были два Дега, один Ренуар мелом и две сепии Делакруа. В Америке я бы прожил за них на целый год дольше. А теперь, сами видите, — он горестно вздохнул, — у меня только эти три вещи. Еще вчера было четыре. Эта проклятая виза будет стоить мне два года жизни. Если не все три!
— У большинства людей вообще нет картин, на которые можно жить.
Розенфельд вскинул щуплые плечи.
— Меня это как-то не утешает.
— Нет, конечно, — согласился Равич. — Что правда, то правда.
— Мне на эти картины войну пережить надо. А война будет долгая.
Равич промолчал.
— Стервятник, во всяком случае, так утверждает. Он даже не уверен, что в Америке будет безопасно.
— Куда же он после Америки собрался? — спросил Равич. — Там и стран-то уже почти не остается.
— Он еще не знает точно. Подумывает о Гаити. Считает, что негритянская республика вряд ли в войну ввяжется. — Розенфельд говорил совершенно серьезно. — Или Гондурас. Тоже маленькая латиноамериканская республика. Сальвадор. Еще, может быть, Новая Зеландия.
— Новая Зеландия? А не далековато?