Юноша с трезвым острым умом и горячим темпераментом не мог в это жаркое время, когда весь Париж кипел новыми идеями, жить вдали от своего века. В своих осторожных, обдуманных письмах домой Жюль почти не касался вопросов политики, но как можно истолковать такую фразу: «К дьяволу министров, президента, палату; еще остался во Франции поэт, заставляющий дрожать наши сердца!» Ведь Гюго в эти годы был не только поэтом. С самого начала революции он стал на сторону народа, сложил с себя звание пэра, был избран в депутаты Национального собрания и во время борьбы рабочих с буржуазией занял место на левых скамьях. Он ничего не писал, кроме статей в газете своих сыновей, где призывал к амнистии и боролся против смертной казни. Он был голосом народа, звучащим далеко за пределами Франции.
Весной Париж посетили оба дяди молодого студента: Прюдан Аллот и Франсиск де ля Селль де Шатобур. Оба они имели связи в свете, и вот перед Жюлем одна за другой открылись двери модных салонов: мадам Жомини, Мариани и Баррер.
Молодой Берн не стал завсегдатаем этих сборищ золотой молодежи, где бледные авгуры играли в карты и снисходительно критиковали политику президента. Для него эти салоны были эпизодом, поводом завязать знакомства. Именно в это время выхода в большой свет шестнадцать франков, ассигнованных первоначально на улучшение своего бедного гардероба, Жюль истратил на приобретение сочинений Шекспира, «хорошо переплетенных, в издании Шарпантье».
В салоне мадам Баррер Жюль познакомился с графом де Кораль, редактором газеты «Либерте» («Свобода»), Повидимому, молодой бретонец произвел на парижанина хорошее впечатление, потому что Жюль писал домой: «Этот Кораль — друг Гюго, он будет сопровождать меня к нему, если этот полубог согласится меня принять. Я увижу весь круг романтиков…»
Великий Гюго этой зимой жил в доме N 37 на улице де ля Тур д'Овернь, идущей вверх по высокому откосу, поднимающемуся над бульваром Бон Нувель. Когда в назначенный день Жюль, одетый в свои воскресные брюки, лучший сюртук Иньяра и вооруженный дядиной тростью с серебряным набалдашником, поднимался в гору, Кораль с восхищением, к которому была примешана некоторая доля иронии, рассказывал своему молодому другу о привычках и образе жизни «царя поэтов».
Гюго сам обставлял свой новый дом. Это была фантастическая смесь старого фарфора, ковров, резной слоновой кости, венецианского стекла и картин всех веков и всех народов. Но дом все же не походил на музей, где в беспорядке свалены вещи всех веков и стилей. Наоборот, каждая вещь носила на себе индивидуальность хозяина. Старинные сундуки и монастырские скамьи превращались в камины, Церковные пюпитры исполняли роль люстр, а алтарные навесы заменяли балдахины кроватей. Даже резная из дерева средневековая статуя Мадонны называлась в этом доме Свободой… В столовой на самом почетном месте стояло большое резное «кресло предков». Оно было заперто цепью, чтобы никто на него не садился, и это часто приводило в трепет суеверных посетителей. В столах, шкафчиках, шифоньерках Гюго устроил много потайных ящичков, в которых часто забывал свои рукописи. Бывали случаи, что иные стихотворения, которые сам поэт считал потерянными, находились в этих тайниках через много лет. Все стены этого старинного дома, камины, мебель были испещрены латинскими и французскими изречениями. Гюго любил рисовать, и многие предметы обстановки были сделаны по его рисункам.
Когда молодой Верн поднимался по лестнице, его сердце трепетало, он был испуган и счастлив. Дверь открылась. Он ожидал увидеть огромный салон, переполненный людьми, но перед ним была небольшая гостиная, отделанная в мавританском стиле, с широкими окнами, выходящими на Сену, у одного из окон стоял Виктор Гюго; позади него, за стеклом, далеко внизу лежал Париж, рядом с поэтом стояла мадам Гюго. Немного поодаль красовался в красном жилете поэт Теофиль Готье — знаменосец «священного батальона» французских романтиков.
Хозяин был величественно любезен: «Садитесь, поговорим о Париже». Только позже Жюль узнал, что эта фраза, которая ему особенно запомнилась, была лишь формулой, с которой Гюго обращался к посетителям, когда не знал, о чем с ними говорить. А знал ли молодой Верн, что сказать своему полубогу? Мог ли он, начинающий провинциальный поэт, нигде не печатавшийся, рассказать о своих мечтах, о литературных планах? Или прочитать свои стихи, которые даже друзья именовали «торжественной замазкой»?…