Читаем Триалог 2. Искусство в пространстве эстетического опыта. Книга первая полностью

Прекрасное в нашем земном мире (в природе или в произведениях искусства) «не может быть прекрасным иначе, как через причастность прекрасному самому по себе» (100 с). В этом и заключается для меня тайна художественности, обусловленной степенью причастности Красоте. Другой вопрос: можно ли, следуя Аристотелю, отождествлять такую причастность эйдосам с подражанием числам? Причастность подразумевает энергетическую общность прообраза и образа[142], тогда как подражание означает наличие онтологической грани между ними. Но, вероятно, Аристотель в данном случае вполне прав, и пифагорейское подражание не исключало общности образа с первообразом (в данном случае с пифагорейски понимаемым числом). Более того, первоначально (так полагал Аристотель) пифагорейцы считали числа имманентными вещам и только впоследствии «стали трактоваться как сущности, принципы и причины вещей, более или менее отделенные от них» (Лосев)[143].

Имеется фрагмент пифагорейского текста, в котором догадка Аристотеля получает убедительное подтверждение: «В числе — первичная упорядочность по причастию к которой (курсив мой. — В. И.) и в исчисляемых предметах последовательно упорядочено первое, и второе, и т. д.». Соответственно, понятия причастности и подражания в платоновско-пифагорейской эстетике до известной степени синонимичны, хотя и не полностью тождественны друг другу. Возможно, связующим звеном является понятие канона. Произведение искусства имеет ритмически числовую структуру, подражательно на земном уровне воспроизводящую (имитирующую) числовую структуру архетипа, и это одновременно обусловливает энергетическую причастность образа первообразу. Тут возникает вопрос, который приводил в смущение и недоумение самого Аристотеля, обдумывающего учение Платона об идеях: что с этим учением делать? Способно ли оно вести к конкретному познанию или остается призрачной гипотезой?

Аристотель полагал — и это было его главным возражением Платону, — что «гипотеза о существовании „идей“ не прибавляет к эмпирическому знанию о вещах ничего нового, так как платоновские „идеи“ по существу простые копии, или двойники чувственных вещей» (Асмус). Если бы дело обстояло таким печальным образом, то надо было бы признать праведным бунт Делёза, поставившего под вопрос «само понятие о копии и модели»…

Некто в черном: Поимел бы ты, брат, совесть… ну, кто будет читать эдакую белиберду…

Я: Ты про Делёза?

Некто-в-черном: Делёз ни при чем… (с угрозой): Зачем отнимаешь время у В. В.?

Я: Я не хочу отнимать время у В. В., но как удержаться от раздумий о…

Некто в черном (сквозь зубы): О поясе?

Я: (с вызовом): Да, о поясе.

С «пояса» все и началось. Прервался плавный ход моих теоретических рассуждений, и вопрос о каноне получил новое измерение: так сказать, практическое. В Сказании о построении Успенской церкви, с одной стороны, говорится об имагинации, отражающей прообраз (сам архетип, разумеется, непосредственно не является, но может открывать себя для ясновидящего взора чисто имагинативно на астральном плане), которая явилась Шпиону «на небе». Тут не требуется никаких специальных архитектурно-математических знаний. Видение и есть видение. Его можно переживать непосредственно без дальнейшей рефлексии. Но вот, с другой стороны, Шимону инспиративно дается система пропорций, согласно которой нужно создать храм, по мере и числу соответствующий небесной парадигме (модели). Мера обозначена вполне конкретно. Это — «золотой пояс» распятия, увезенный (похищенный?) Шимоном, объявляется «мерой и основой» будущей церкви. Значит, видение — не просто витает в облаках как нечто туманное — но имплицитно содержит в себе числовую структуру. Мысль вполне пифагорейская. Но как она реализовывалась (и реализовывалась ли в действительности)? Признаю свою полную некомпетентность в этом специальном вопросе. Но могу предположить, что все же кое-какая литература по нему (имею в виду древнерусскую архитектуру) должна иметься.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Лабас
Лабас

Художник Александр Лабас (1900–1983) прожил свою жизнь «наравне» с XX веком, поэтому в ней есть и романтика революции, и обвинения в формализме, и скитания по чужим мастерским, и посмертное признание. Более тридцати лет он был вычеркнут из художественной жизни, поэтому состоявшаяся в 1976 году персональная выставка стала его вторым рождением. Автора, известного искусствоведа, в работе над книгой интересовали не мазки и ракурсы, а справки и документы, строки в чужих мемуарах и дневники самого художника. Из них и собран «рисунок жизни» героя, положенный на «фон эпохи», — художника, которому удалось передать на полотне движение, причем движение на предельной скорости. Ни до, ни после него никто не смог выразить современную жизнь с ее сверхскоростями с такой остротой и выразительностью.

Наталия Юрьевна Семенова

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / Прочее / Документальное