— Перед этим дней пять стояло затишье, — рассказывает Прохор. — В полковой тыл нашу роту отвели. Артисты приехали… Перед их выступлением на сцену взошел сам Мельхесов. Дюже крепко сказал… Говорит, ситувация такая, что надо забыть окопчики, траншеи, говорит, готовьте стремянки и упоры, чтобы быстрее выскочить на поверхность и идти в наступление. Какого-то генерала распушил, сурком назвал его… Говорит, ситувацию тот фронтовую не понимает, не видит, что немец издох и надо его труп сбросить в море. Аплодировали. Красиво говорил, хлеще артистов… Вернулись мы на передний край. Смотрим, точно так, как сказывал товарищ Мельхесов: немец будто выдохся, молчит и молчит. Бойцы говорят командиру: «И чего это фашист онемел, не пора ли нам пощупать его?» Взводный отвечает: «Приказа нет, а пощупать надо бы». Все так думали. И я не раз вспоминал Кувалдина. Видать, этот Кувалдин человек был с искрой. Помните, как он говорил: «Не дело останавливаться, надо идти вперед». И то правда! Занял, скажем, высоту, уперся обеими ногами в нее и прыгай дальше. Сколько дней мы сидели на одном месте! — Прохор задумывается, продолжает: — Восьмого мая немчишка угостил нас с воздуха. Навалился авиацией так, что и головы нельзя было поднять, все небо почернело от его самолетов. А тут слух прошел: левый фланг дрогнул. Действительно, там оказалась неустойка, отступили наши и оголили левый бок. И оказались мы вроде бы однорукими. А с одной рукой не шибко навоюешь. Ну, фриц, конечно, осмелел, начал утюжить танками окопы. Мы держались крепко, но он все же сдвинул с места. Подвинул он нас к проливу. Боеприпасы на исходе, и переправочных средств маловато. А он с воздуха крошит и крошит. Раненых уйма. Смотрим, из катакомб наши вышли с тыла ему — в атаку. Фашист маленько ослабил натиск. И тут среди нас появился командующий, в кожаном пальто, без головного убора. Опустился он возле меня на одно колено и смотрит в бинокль. Долго он так смотрел, потом спрашивает: «Скажите, Аджи-Мушкай полностью заняли немцы?» — «Заняли», — отвечаю. Он задумался, и глаза у него такие грустные, что смотреть больно. Подошел к нему адъютант. «Катер подан, — говорит. — Можно переправляться». — «Куда? — не сразу понял командующий. Потом спохватился: — Где Мельхесов?» Адъютант ему отвечает: «Переправился на Тамань…» Командующий положил бинокль в футляр, сказал: «Что ж, и нам пора туда». И они ушли. Потом я их видел на берегу. Грустный был командующий-то. И то понятно. Подойдет к переправе кораблик, на него разом тысячи людей, каждый спешит на Большую землю попасть. А через минут пять ни кораблика, ни людей, одни пилотки да шапки покачиваются на волнах… Вот так сплошным потоком и плывут по воде. Кораблик не выдерживал тяжести и шел ко дну. Смотрел, смотрел я на эту толчею, пошел к траншеям, где еще отстреливались наши. Вот вам и сдох немчишка… Стратег, видать, этот товарищ Мельхесов. Раньше командующего махнул на Тамань. Со сцены выступать стратег…
Забалуев надевает шапку и, уткнувшись в колени, долго молчит. Потом поднимается на ноги и говорит:
— Меня в окопе маленько пришибло — фриц счел мертвым. Вот так я бежал, сынок. Понял?.. Надо пробиваться к партизанам, — вдруг предлагает он. — Слухи ходят, что они в горах начали действовать.
— Я кадровый матрос, и никакие партизаны меня не устраивают. Будем пробиваться к своим. У нас такой приказ есть. — Иван сообщает Забалуеву о знамени.
— Через пролив? — удивляется Прохор.
— Хотя бы через океан!
— Пустое дело: говорят, немцы заняли всю северную часть Кавказа. Куда же пойдешь?
— Каркай мне тут, — возражает Чупрахин. — Ты мне, дядя, эти шутки брось — «куда пойдешь»! А еще старый русский солдат.
— Русский, конечно… А вот не могу постичь, что произошло, — сокрушается Забалуев.
— А ты не постигай, коли непостижимо. А то еще надорвешься, дома не узнают.
— Дома… Какой там дом!
— Хватит! — обрывает Чупрахин. — От твоих слов в живите забурчало. — Иван бежит за камень.
— Потешный матросик, — замечает Забалуев и, наклонившись ко мне, шепчет: — Есть у меня тут знакомая женщина — Мария Петровна, то есть я-то лично ее не знаю, не встречался, но все, к кому обращаемся от ее имени, по ночам картошкой угощают вот таких, как мы. У вас харч-то есть? Нет. Эха-а, что в мире делается. Ты, сынок, голову не вешай, пример с меня не бери. Я свое, кажется, отжил: кровью харкаю и дрожу весь, как старый пес. Почти не сплю, а если усну, тут же просыпаюсь и кричу.
В душе появляется жалость к Забалуеву, хочется как-то приободрить этого человека.
— Все это пройдет, дядя Прохор.
— Пройдет, — соглашается он и указывает в сторону Чупрахина. — А вот ему хоть бы что, как бы ничего и не случилось.
2