Ветерок наезжал, сторож, глядя на острую затылочную косточку Фрама, говорил, что собака — хорошая. Вон какая замечательная косточка! И что дупелей здесь — как грязи.
Я привязал веревку к ошейнику Фрама, и мы пошли.
Фрам шел, слегка пригибая шею и нервно ступая белыми, еще не выпачканными грязью и травой лапами.
Славный, милый пес, такой весь ясный, чистый.
Но я говорю ему на всякий случай:
— Фрам, осторожнее. Фрам, тише.
И прикидываю длину веревки — пятнадцать метров. Успокоительная длина! Я бросил ее волочиться в траву и пошел рядом с Фрамом.
Мне давно хотелось поймать на его милой, усатой морде гримасу причуиванья. Мне казалось: если я скорчу похожую гримасу, задрожу носом и бровями, то буду чуять сам. А если Фрам нарушит мой приказ быть тихим и кинется за птицей, то я могу сцапать его за ошейник. Если промахнусь, то наступлю ногой на веревку и рявкну:
— Лежать!
И все будет в порядке — собака получит нужный урок, я запомню гримасу причуиванья, и веревка окажется купленной не зря. (Если бы я мог знать, что предстоит купить еще много веревок, надставлять их, менять, пропитывать олифой от сырости).
И тут мы нашли дупеля. Вдруг Фрам поднял голову как можно выше. Опустил вниз. Опять поднял. (Я поймал себя на том, что сам поднимаю и опускаю голову, таращусь до боли).
Глаза Фрама зеленеют. Он замер. Сел для чего-то. Кулик мячиком подпрыгнул из травы и полетел, как летают все они — лениво. Фрам рванулся за ним из положения «сидя». Это был прыжок! Вот только что он был здесь, около моих рук, и уже веревка с шипением мчится от меня.
— Стой!.. — заорал я. — Ляг!..
Кинулся. Бегу, а сам вижу летящее в воздухе рыжее пятно кулика и бешено скачущую белую собаку. Бегу, а в голове: «Схватить проклятую веревку, поймать проклятую собаку, схватить-поймать…» А минут через пять такой вывод: «Сейчас здесь упаду и умру…»
Но я не упал и не умер. Фрам, добежав до озерка, запутал веревку в кустах и остановился, все еще перебирая лапами. Я, подбежав, сел рядом на кочку. Разинутая, языкастая, пыхтящая голова Фрама плавала передо мной среди роящихся звездочек. Звездочки осыпали и небо, и травы. Сердце било, как двустволка — «бах-бах», и снова «бах-бах». Но звездочки ушли, и я увидел, что Фрам нисколько не раскаивается. Наоборот, он морщит губы, он мне улыбается, машет хвостом. Он доволен собой. Значит, Фрам ничего не понял из моих криков. А Галенкин приседает и ржет, хлопая себя ладонями.
Паршивец Фрам! Сколько труда, сколько занятий, и все впустую. Он должен стоять по дичи, я докажу ему это.
Я встаю, распутываю веревку, узлом захлестываю ее себе за руку. Снова дупель — теперь порвалась веревка.
Мы проходили весь июнь и весь июль — не получилось. Фрам так и не смог забыть первого своего пробега, не мог понять своей роли. Он рвал тонкие веревки, а если они были прочные, то ронял меня. Я падал, ругался, бушевал. И кто знает, что бы у нас вышло в конце концов, если бы не дупелиная высыпка и Галенкин.
Было двадцать первое августа. Осень проступила — еще плотная зелень, еще жизнь, но за этим просвечивают белизной кости зимы.
Мы снова пришли на луг.
День был серый. По небу несся журавлиный клин. Гасли один за другим подсолнухи — ветер встряхивал их желтизну.
Мы с Фрамом присели у шалаша, оба грустные, оба унылые. Охота не предвиделась, дупеля улетят. И мне было жалко себя и Фрама.
Галенкин ходил в вязаном жакете и жаловался на ломоту и дерганье в левом плече. Я советовал ему растереть плечи змеиным ядом.
— Пчела, пчела гонит ревматизм, — скрипел Галенкин. — Пожуй, — и сунул мне кусок черного семянного подсолнуха. Я стал щелкать семечки.
Галенкин теперь говорил мне, что срежет подсолнухи и просушит их. Потом выколотит палкой.
Наберется мешка два или три хорошего семени.
— Я их в междурядье рассаживал. Личные подсолнухи. Мои.
— А дальше что? — спросил я, стараясь попасть шелухой в кочан капусты.
— Зимой буду продавать. Стаканом. И будет мне водочка.
Я вообразил себе зимний базар, топающего валенками Галенкина, его нос с пушком инея…
— Дорого продам, — хвастал Галенкин, потирая плечо. — Я все умею, и вырастить продукт, и в деньги его перевернуть… Вы, нынешние, ни черта не умеете. Какой ты натасчик! Так, удобрение! Сидишь! Раскис! (В голосе старика стали появляться гневные визги). Ты встань, иди на болото. Пса мучаешь. Ты его на веревочке у птицы подержи. И попроси меня, ублажи. Я возьму ружьецо и покажу, для чего твой Фрам должен на болото ходить.
— А, бросьте, — махнул я рукой.
— Во-во, бросить. А ты сам или брось собаку, или кому отдай. Иди! Встань! Сколько этих дупелев на лугу сидит. Иди, говорю. — Глаза его выпучились, тряслись веки — псих.
Я встал, и мы пошли втроем — я, Фрам и старик Галенкин с ижевской одностволкой, что имел для охраны капусты.