В 1909 году Дед и Мастер предложили избрать Георгия членом Центрального Комитета партии. Оба эти человека давали дорогу Георгию, и это окрыляло его, заставляло работать и работать. Его арестовывали на митингах и во время демонстраций, в 1912 году заживо погребли в страшной тюрьме — Черной Джамии, нападали из-за угла, стреляли. Усилия врагов были напрасны. На каждое нападение, на каждый арест он отвечал еще более яростным «работать, работать»…
Но вот случилось то, чего он никогда не ждал и от чего наконец душа его дрогнула: силы Любы стали падать, сердце ее сдавало. Она не оставляла его в беде. Спасла его здоровье в Черной Джамии — вновь стала работать белошвейкой и на заработанные деньги каждый день передавала ему продукты. Она защищала его на демонстрациях от полицейских и мужественно держалась во время обысков, пряча у себя на груди прокламации партии. Георгий видел, что Люба тает на глазах. Бледность заливала ее лицо, едва она хоть немного утомлялась, и синие тени ложились под глазами. Тогда-то Елена и заставила ее уйти с работы в Центральной женской комиссии и заняться своим здоровьем.
Георгий старался никому, даже Любе, не показывать, какая тяжесть легла ему на душу. Он оставался так же непримирим к врагам, так же беспощаден и грозен в своих выступлениях в Народном собрании, и все так же видели его у себя рабочие Перника и Варны, Ксанти и Русы, Плевена и Видина. И никто не знал, какой ценой доставалось ему быть прежним, неистовым Георгием Димитровым. Разве что мать догадывалась, без навязчивости старалась подбодрить его ласковым словом и улыбкой в те редкие часы, когда он бывал дома.
Да, мать!.. Немало бед свалилось на ее голову — она права в этом. Второй после Георгия ее сын Никола уехал в Россию работать переплетчиком, прислал письмо, просил номера болгарских газет с перепечатанными в них статьями Ленина. А четыре года назад, в 1910 году, его арестовали и отправили в Сибирь, и никто как следует не знает, что с ним случилось. Мать теперь чувствует, что судьба самых младших — Тодорчо и Еленки тоже может принести ей немало горя. Они еще малы — старшему, Тодорчо, шестнадцать, а Еленке и того меньше, — а уже расспрашивают о Николе и о том, почему русский царь сослал его в Сибирь, и хотят знать, что говорит на митингах Георгий и что написано в книгах, стоящих на полках в комнате их старшего брата. Мать хорошо знает, что все это может означать, и готовит себя к новым испытаниям.
…Со двора до Георгия донесся спокойный голос матери. Начала того, о чем она сейчас заговорила, он не слышал, занятый своими мыслями. Напрягшись, он ловил ее слова.
— Молодым, — говорила мать, — кажется, что несчастья никогда не кончатся. Так происходит оттого, что у молодых меньше терпения.
Мать замолчала, наматывая на разбухший клубок нитки. Клубок все увеличивался и увеличивался, и за это время все прибавлялось и прибавлялось новых картин ушедшей жизни в воспоминаниях Георгия. Мать сунула клубок в складки платья на коленях и принялась отделять одну от другой спутавшиеся нитки, натянутые на руках Любы.
— Посмотри, — вновь заговорила мать, — как медленно мы с тобой работаем, а клубок у меня на коленях стал уже больше спелого яблока. Если бы мы потеряли терпение и стали торопиться, мы бы только еще больше запутали пряжу…
Мать проста и бесхитростна, и в этом ее сила. Смуглые суховатые пальцы ее проворно работали, и она спокойно говорила о том, откуда берется у людей способность сопротивляться горю и — работать, работать…
Вся шерсть была смотана в клубок. Мать поднялась.
— Я совсем заговорилась сегодня, — сказала она. — В доме еще столько дел. Кто же будет работать за меня!
— Спасибо тебе, мама Параскева, — сказала Люба, вскидывая на нее глаза.
— За что ты меня благодаришь? — пожимая худощавыми плечами, сказала мать. — Я позвала тебя помочь распутать пряжу. Это я должна сказать тебе спасибо.
…Георгий вылежал в постели два дня, но дольше оставаться в бездействии не мог. Наутро третьего дня он встал. Люба решила проводить его. Синяк и опухоль еще не прошли, но голова стала ясней. На узкой улочке Кирилла и Мефодия при входе во двор, залитый холодным солнцем, где стоял дом партийного клуба, они расстались; Люба направилась к работницам, у которых еще не успела побывать.
Едва он устроился за столом в комнатке канцелярии, Елена крикнула через двор из своего окна:
— Добрый день, Георгий! Я принесу чашечку…
Она пришла быстро. Осмотрела ушиб, сказала, что опасности нет, хотя лучше не слишком переутомлять себя.
— Где Люба? — спросила она.
— Ушла к работницам. — Георгий нахмурился. — Я знаю, что ты против, но что я могу сделать!
Елена молча опустила глаза. Георгий смотрел на нее, не притрагиваясь к кофе.
— Почему ты не пьешь? Кофе остынет, — суховато сказала Елена.
Он стал отхлебывать с ложечки густую ароматную жидкость.
— Может быть, принести еще чашечку? — монотонным, безразличным голосом спросила Елена.
Он внимательно взглянул на нее.
— Ты считаешь, что стало хуже? — спросил он.
— Я принесу тебе еще чашечку, — так же безразлично повторила она и поднялась.