Слепая к своей исконной красоте, своей исконной индивидуальности, своему исконному обаянию, не говоря уже об идентичности, она направила весь арсенал своих возможностей на сотворение мифического существа, эдакой Елены, эдакой Юноны, перед чарами которой не могли бы устоять ни мужчина, ни женщина. Механически, безо всякого намека на знание легенды, она мало-помалу начала создавать онтологический фон, мифическую последовательность событий, предшествовавших ее сознательному рождению. Ей не было нужды помнить свои лживые выдумки, свои фантазии – ей надо было просто вызубрить роль. Не было ни единой бредовой идеи, которую она сочла бы излишне монструозной для того, чтобы пускать ее в оборот, ибо в пределах усвоенной роли она всецело оставалась верна себе. Ей не надо было
В темноте, запертая в черной дыре, откуда не видно окружающего мира, где нет ни соперника, ни супостата, слепой динамизм воли слегка поутихал, сообщал ей мягкий медноватый блеск; речь текла у нее изо рта раскаленной лавой, плоть жадно цеплялась за поручни, за карниз чего-нибудь прочного и существенного, чего-нибудь такого, во что можно было бы заново интегрироваться и немного передохнуть. Это походило на отдаленный сигнал бедствия, на SOS с тонущего корабля. По первости я ошибочно принимал это за страсть, за экстаз, вызванный трением плоти о плоть. Мне казалось, я нашел живой вулкан, женщину-Везувий. Мне и в голову не приходила мысль о корабле-человеке, гибнущем в океане отчаяния, в Саргассовом море бессилия. Теперь я думаю о той черной звезде, льющей свет сквозь дыру в потолке, о той неподвижной звезде, что зависла над нашим брачным логовом, более неподвижной, более далекой, чем сам Абсолют, и я знаю, что это была она, выдавившая из себя все то, чем, собственно, она и была, – мертвое черное солнце, не имеющее аспекта. Я знаю, мы спрягали глагол «любить», точно два маньяка, пытающиеся выебать друг друга сквозь чугунную ограду. Я говорил уже, что в бешеной схватке там, в темноте, я порой забывал ее имя, забывал, как она выглядит, кто она есть. Правда-правда. В темноте я превосходил самого себя. Я соскальзывал со стапелей плоти и уносился в бескрайние просторы секса, попадал в каналы-орбиты, помеченные то той, то этой: Джорджиана одного недолгого дня, например; египетская шлюшка Тельма; Карлотта, Аланна, Уна, Мона, Магда, девиц шесть или семь, – бездомные дворняжки, «блуждающие огоньки», тела, лица, бедра, прочистка тоннеля, мечта, память, желание, тоска. Я мог бы начать с Джорджианы, с того воскресного дня – там, неподалеку от железнодорожного полотна, с ее швейцарского платья в горошек, с ее колыхающегося крупа, ее южного певучего говора, ее похотливого рта, ее мягкой груди; я мог бы начать с Джорджианы – мириадорожкового светильника секса и проследовать вширь и ввысь по ответвлениям пизды в энное сексуальное измерение, в мир без границ. Джорджиана была чем-то вроде перепонки в крошечном ушке недоделанного монстра по имени секс. Она была живой и реальной в свете воспоминания о том кратком дне на аллее, первым ощутимым ароматом и субстанцией мира ебли, который уже сам по себе был созданием беспредельным и не поддающимся определению, подобно тому как наш мир является миром. Целый мир ебли, уподобляемый до бесконечности растягивающейся перепонке того животного, которое мы называем сексом, которое, как и всякое другое существо, врастает в существо наше собственное и постепенно его вытесняет, так что в какой-то момент человеческий мир станет лишь смутным воспоминанием об этом новом всесодержащем, всепорождающем, самовоспроизводящемся существе.