А в офицерском ресторане гремел оркестр, в солдатских домах раздавались песни и хохот. В квартире Веры Корзун небольшое, но пестрое общество садилось за ужин. Главной фигурой этого общества был Терешко, он был «корректным» и «интересным», но делал так, чтобы первую скрипку играла хозяйка. Однако у Веры было много хлопот, она то и дело отвлекалась, и постепенно всеобщее внимание привлек Сымон, ставший «кумиром» женщин. Женщин здесь было больше, чем мужчин. Пришла известная балерина, мечтавшая о «настоящем театре», который ей обещал Терешко, а пока что танцевавшая до полуночи в офицерском ресторане. Рядом с нею на диване, подобрав под себя ноги, сидела маленькая женщина в розовом крепдешине, с крикливым накрашенным ртом, и этот рот — красный, большой, подвижный — был главной достопримечательностью ее лица. Женщина эта была «личным переводчиком» оберста Гельмута, официального «хозяина города». Рыжие спирали кудряшек, поднятых вверх — будто на них действовал электрический ток,— украшали третью особу этой компании — служащую биржи труда. Остальные были мелкими артистками странствующей труппы и официантками ресторана.
Среди мужчин, кроме Терешко, на первом месте по служебному положению стоял щестидесятилетний «князь», вывезенный немцами из Германии, который организовал в городе библиотеку, собирая для нее книги изо всех домов, и тоже мечтал о «настоящем театре», готовясь стать его директором. С женщинами он разговаривал с постным выражением на лице, а Сымона и молодых артистов, которые липли к нему, как голодные собаки, звал «цыпочками», и при этом слюна закипала в уголках его старческого, обвислого рта.
Это и была без малого вся «культурная интеллигенция» Крушинска, которую собрал и объединил вокруг себя Терешко, если не считать нескольких учителей,— их в «салон» пока что не допускали!
Шел двенадцатый час. Ужинать собирались в столовой, которая теперь вся была задрапирована коврами. Сымону надоели воздыхания дам и слюнтяйские комплименты «князя», он ускользнул от них и стал зажигать свечи в канделябрах. Как раз в это время под окном загудел автомобиль. Нина открыла дверь, и в комнату, в сопровождении четырех солдат, вошел обер-лейтенант Рихтер, высокий и сухой, лет тридцати на вид, похожий на своего «патрона», как сын на отца. Он поздоровался со всеми и, обращаясь к Терешко, по-русски сказал:
— Господин оберст Гельмут просит извинения. Государственные дела не позволяют ему отдохнуть в почтенной компании. Господин оберст Гельмут надеется в следующую субботу посетить этот приятный дом. Извините! — Он повернулся к Вере, которая вошла в столовую, стукнул каблуками и склонился над ее рукой.
— Душка! Сколько корректности и выдержки! — простонала балерина.
— Как жаль, что полковник занят! — выдохнул красный рот «личного переводчика».
Сымон, зажигая последнюю свечку, сказал Нине, которая наводила порядок на столе, но сказал так, чтобы слышали все:
— А по мне, так и хорошо, что их не будет, дьявол их режь. При них чувствуешь себя так, будто твое сердце под конвоем.
Все сели за стол. Чинность сохранялась лишь в первые минуты. Потом немецкий шнапс спутал карты «салонности», и началось то, что именуется «приятным вечером». Голодные актеры «князя» налегли на еду, балерина начала снимать с себя «предметы туалета», и стоило Сымону глянуть на нее, как она послушно пошла за ним в соседнюю комнату. В общем шуме и гаме никто этого не заметил. Пили и пели, хохотали, заводили разговоры на такие темы, в которых вовсе не было тем. Про хозяйку гости сказали: «Милая, но простоватая. И что в ней нашел Терешко? Говорят — художница?» Вера ходила среди всего этого народа, как челн средь волн. Трезвая, она ко всему прислушивалась, замечала любую мелочь. Случайно очутившись возле двери, за которой скрылись Сымон и балерина, она услыхала их разговор.
— Там, на севере, я за вас не дал бы и миски баланды,— грубо говорил парень.— Перед немцами раздеваетесь, а передо мной не хотите!
— Но там я в трико,— стонала балерина.
— В трико и черт — мадонна! — И вдруг, после паузы, захохотал.— Ну, я же знал, что вы — дохлая кошка!
Он вышел, толкнув Веру. Стал рядом с нею и, кивнув на дверь, тихо сказал:
— Я такими брезгую! Вот кого бы я с удовольствием вешал!
— Разве можно вешать с удовольствием?
— Таких — можно...