— У меня всегда непорядки с сапогами. Идет немецкий офицер, а я — поправлять сапоги, лишь бы не козырять ему. Я хорошо помню, что моего отца убили немцы. Так что вы напрасно говорите, что я служу им.
— Энрико служит господу богу и Виктору-Эммануилу,— сказала Вера, снимая перчатки.
— И красивым женщинам, синьорита!— солдат вскочил с места.
— Мне сегодня везет на слуг! Ну, будьте добры, проветрите комнату, Энрико!
— Я исчезаю, синьорита!
Усталая, она опустилась на стул. С нескрываемой заинтересованностью Игнат смотрел на нее и ждал. Она сказала, что все идет так, как задумано. Но Игната интересовали детали. Пришлось рассказать все, и теперь, передавая свои впечатления от встречи с Терешко, она поняла, из какого омута она только что выплыла.
— Ну что ж,— сказал Кравченко,— вы будете хозяйкой салона. Я отсюда снимаюсь, пойду к тете Фене. Ближе к тем, кто с нами. Нина не будет портить общего впечатления, она человек с тактом. Теперь, когда к нам будут наведываться эти самые «интеллигенты» и офицеры, и Дробышу сподручнее бывать здесь... Когда возникнет нужда посоветоваться, обращайтесь к нему. Он хоть и молодой, но дисциплинированный. Факт.
Она посмотрела на него с грустью.
— Вы — настоящий человек, Вера... — Голос его зарокотал на низком регистре.— И я верю, что вы станете членом нашей великой партии, представителем которой я осмеливаюсь себя считать. Это — от всего сердца, и больше ничего не могу добавить.
Она молчала, поднявшись со стула при этих его слонах. Старая мечта коснулась ее своим счастливым крылом...
XI
Из девяти тысяч семисот тридцати человек (их было именно столько, не считая грудных детей) немцы отсчитывали каждый день пятьсот и гнали за город, к молодому леску, где заставляли рыть траншеи. Среди жителей гетто распространялись упорные слухи, будто немцы возводят вокруг города укрепления. Траншеи копали дней семь. Живя за колючей проволокой гетто, люди, особенно молодежь, задыхались в неволе, и потому рытье траншей было для них некоторым развлечением.
И этим утром толпа молодежи сгрудилась у ворот, ожидая, когда придут конвоиры. Однако никто не приходил. Отважились даже спросить у солдата, который прохаживался с автоматом на груди, почему не берут на работу, но тот промолчал. День прошел без перемен. Он, этот день, был чем-то похож на самого солдата — молчалив, ходит, как заводной,— пять шагов в одну сторону, пять в другую. Из последних запасов готовили детям еду — полкружки жиденькой затирухи, к которой, пока она готовилась, жадно тянулись тонкие бледные детские руки. Латали без надобности старую одежду — больше для того, чтобы чем-нибудь заняться. Некоторые молодые брались прибирать тесные проходы между зданиями бывших продуктовых складов, в которых теперь поселили евреев. Кучи мусора перебрасывали с одного места на другое: лишь бы не сидеть без дела. Руки были заняты, но мысли уносились далеко. Беспокойные мысли, в которых яркими цветами горела надежда, роились и роились в головах этих тысяч. Пока человек живет, он всегда заботливо растит цветок надежды и охотно живет в том саду, где этот цветок растет. Скупо перебрасывались словами, какие приходили в голову, некоторые старики молились. Солдат ходил перед воротами, которые отделили их от города и за которые нельзя было ступить и шага — это означало бы смерть. Весеннее солнце лишь на несколько минут заглянуло в тесные проходы между строениями, а потом оставило эти сырые закоулки и пошло себе дальше — на запад. Конвоиры не пришли, не пришел и «пан зондерфюрер», обязанностью которого было собирать деньги и привозить харчи.
Наконец в сумерках к воротам подъехали грузовики, полные полицейских. И жители гетто, все, кто не потерял способности думать и рассуждать, поняли: беда. С ними люто обходились немецкие солдаты, но еще страшнее была жестокость полицейских, в которых звериная лютость умножалась на желание выслужиться перед немцами. Их было человек сто, все с оружием. Как выстрелы, прогремели их шаги по мостовой. Вслед за полицейскими вошло несколько немцев, мелких чинов, в большинстве своем пожилых людей. Оповестили — регистрация. Люди цепью двигались вдоль стола, за которым сидел немец и ставил единицу каждый раз, когда проходил новый человек.
А тем временем полицейские позапирали двери в складе, где оставался какой-то скарб. Тех, кто прошел «регистрацию», загоняли в тесный проход между зданиями, вытряхивали у них все из карманов, требовали сдать ценные вещи. К числу ценных вещей относились и золотые зубные коронки. Это было неслыханно. Раздались голоса протеста. Тогда коренастый, с конопатым лицом полицейский достал из кармана специальные щипцы и начал орудовать ими. Человека хватали, скручивали ему руки, силком заставляли открыть рот, и полицейский вырывал золотые зубы. Вопли поднялись над гетто, вопли вырвались за колючую проволоку и заполнили собою вечерний город. Улицы опустели, жители попрятались по своим углам, лишь бы не слышать этих страшных, нечеловеческих воплей.