Ещё в первый раз идея опричнины тускнеет в его сознании и начинает принимать, пока что неопределённые, формы ошибки: его намерением было иметь новое войско, не только исправное, дисциплинированное, боеспособное, но и новое по своему духу, как прочное основание для Святорусского государства, а вместо задуманного, мечтаемого отряда воюющей добродетели он имеет тех же разбойников, тех же грабителей, тех же головорезов, какие составляют и прежнее, удельное, устарелое, ныне именуемое земским ополчение служилых людей. А ещё это не самое скверное, не самое гнусное, не самое оскорбительное для его самолюбия, не самое опасное для положения со всех сторон атакованного Московского царства. Он успевает привыкнуть, что не исполняются его повеления, что подручные князья и бояре предают, изменяют, плетут заговоры один за другим, бегут за рубеж на польско-литовские вольности, кажется, их неверность, их своеволие воспринимаются им чуть ли не как неизбежный порядок вещей, да оно и в самом деле в порядке вещей, все эти витязи удельных времён люди давно ушедшего, но всё ещё не отошедшего прошлого, люди замшелых понятий о долге, о положении и месте в государственном управлении, разумеется, он их преследует, он с ними открыто воюет во имя новых идей, с отодвинутыми в земство иначе нельзя, тут именно неизбежность и суровый порядок вещей. Опричнина, по его замыслу, должна явить собой новый порядок вещей. Он в опричнину отбирает только преданных, только проверенных в сечах, только крестным целованием обязавшихся служить ему не за страх, а за совесть. И что же? В новгородский заговор, в новгородское воровство замешиваются и Афанасий Вяземский, из рук которого он принимает каждый кубок, каждый кусок, и Алексей Басманов, лучший его воевода, и Фёдор Басманов, и Висковатый, первый помощник по иноземным делам, и Фуников, казначей, и ещё кое-кто из опричных бояр и служилых людей, которым он имел простодушие доверять, как не доверял никому, которым позволял сидеть за одним с ним столом в закрытых для всех остальных покоях Александровой слободы, которых вывел в люди, возвысил, которые, не выхвати он их из толпы, так и толстели бы без толку в своих захолустьях, так и коснели бы в полной безвестности и нищете. Как с этим-то быть? Как обуздать-то жадность людскую? А главное, как с этим жить? И он делает пока что малозначительный, почти неприметный, скорее пробный, но многообещающий шаг, словно бы проверяя, к каким следствиям этот шаг приведёт: он созывает Боярскую думу и предъявляет думным боярам нового ливонского короля и шведских послов, вопрошая, как с ними быть, как поступить ему, царю и великому государю. Думные бояре судят и рядят и приговаривают: царю и великому князю делать теперь ливонское дело, стало быть, шведских послов пока задержать, принять челобитье датского королевича Магнуса и порешить, как его дело пригоже вести, а как ливонское дело будет завершено, тогда приняться за шведское дело.
Не столько укреплённый, сколько успокоенный разумным, согласным с ним приговором думных бояр, он провозглашает Магнуса королём и повелевает воеводам готовить поход, но не большой, всеми полками, как предполагалось по прежнему приговору тех же думных бояр, а вспомогательный, малый, в помощь новому ливонскому королю, а вести большую войну, очищать своё королевство от польских, литовских и шведских захватчиков отныне входит в обязанность самого самодержца Ливонии. В те же дни он спешит проводить и польских послов с перемирными грамотами, чтобы Речь Посполитая к началу Магнусова похода оставалась недвижна. Накануне отъезда Ян Кротошевский обращается к царю и великому князю ещё с одной просьбой, несколько странной, не совсем даже приличной: вишь ты, в посольстве имеется богемец Рокита, по вере своей лютеран, учёнейший человек, так вот этот Рокита испрашивает дозволения явиться перед лицо царя и великого князя и говорить с ним о вере. С таким предложением пристойней обращаться к митрополиту, к кому-либо из епископов или архимандритов. Предложение говорить о вере с самим государем, представляющим светскую власть, не может не вызывать подозрения. Из какой надобности хлопочет Рокита, человек безвестный, приблудный, каким-то образом затесавшийся к польским послам? В самом ли деле так образован, любознателен и умён, что жаждет познать неиссякаемый свет православия? Или польским и литовским панам желательно знать, перед избранием-то его в свои короли, каково московский царь и великий князь жалует или не жалует иноверных?