Эллинофильство еще больше противоречило мистической христианской идеологии Священного союза, с инициативой которого в посленаполеоновский период выступил Александр I для того, чтобы укрепить контрреволюционное единство европейских монархов. Хотя российский император поддерживал деятельность греческих образовательных обществ и назначил уроженца о. Корфу Иоанна Каподистрию своим министром иностранных дел, «Агамемнон Европы» не рассматривал Священный cоюз как средство организации антиосманского крестового похода[681]
. После того как известие о восстании этеристов в Молдавии и Валахии достигло Александра I на конгрессе Священного cоюза в Лайбахе в марте 1821 года, император осудил это движение, возглавляемое его бывшим адъютантом Александром Ипсиланти, как бунт против легитимного, хотя и мусульманского государя[682]. В то время как Екатерина II была рада раздувать антиосманские мятежи в Морее, ее внук предпочел остаться легитимистом после того, как восстание разгорелось по-настоящему.Восстание этеристов в 1821 году оказало противоречивое воздействие на российское восприятие греков. В то время как Александр I в своей оценке этого движения предпочел остаться на легитимистских позициях, российские читатели встретили известие о восстании с воодушевлением, которое свидетельствовало о «расхождении путей» правительства и российского общества в первой половине XIX столетия[683]
. Восстание постоянно фигурировало в новостных колонках российских периодических изданий 1820-х годов, и множество публикаций по этой теме заставляли сочувствовать греческим жертвам османского угнетения[684]. Вызывая у российских читателей симпатию, восстание явило немало примеров классического героизма, позволявших говорить о «возрождении Греции» и ставивших под сомнение скептическое отношение Шатобриана к современным обитателям этой страны[685]. По словам российского военного и писателя Н. В. Путяты, в 1820-е годы «[берега] Дуная, Царьград, Греция, возрождающаяся из пепла, были беспрестанными предметами наших разговоров»[686].Хотя Греческая война за независимость вызвала широкую симпатию со стороны российского общества[687]
, ход и итоги этой войны заключали в себе зародыш российского охлаждения к грекам. В 1820-е годы борцы за независимость Мореи могли показаться достойными потомками Аристида и Фемистокла[688], однако они не оказали решающего влияния на российское восприятие греков, большинство из которых остались османскими подданными после учреждения в 1830–1832 годах небольшого греческого королевства на юге Балканского полуострова. В силу своего положения в социальной и экономической структуре Османской империи греки продолжали представляться мелкими торговцами, лицемерными священниками или коварными фанариотами. Этим объяснялось устойчивое восприятие греческих подданных султана как недостойных своих древних предков, сформированное французскими авторами в начале 1800-х годов.Период 1820-х годов был временем апогея российского классицизма, когда древнегреческие поэты и писатели сыграли важную роль в формировании русской национальной литературы[689]
. Однако сама популярность классических авторов и их героев у нескольких поколений образованных россиян объясняет их постоянное разочарование в новых греках. Классическое образование способствовало усвоению представителями российского общества идеализированных представлений о древних добродетелях, которым потомки Леонида и Перикла просто не могли следовать. Порой само восхищение антиками заставляло россиян презирать тех, кто ежедневно ступал по древним обломкам. Это относилось, в частности, к В. Г. Теплякову, посланному генерал-губернатором Новороссии М. С. Воронцовым собирать древние греческие и римские монеты в Болгарии, занятой российскими войсками в 1829–1830 годах. Тепляков был поражен жадностью греческого митрополита Варны, который требовал 500 пиастров за кусок древнего мрамора, встроенного в городскую стену. Высмеивая местное поверие о том, что такие камни предохраняют здания от разрушения, Тепляков видел в подобных историях «настоящий характер народа, обезображенный… алчностию к корысти и малодушным суеверием – неизбежными последствиями столь долгого оцепенения духа, омраченного отсутствием нравственной жизни, изнемогшего под бременем вековой неволи»[690]. При виде «наследник[ов] просвещения, вкуса и роскоши Афин», российский автор мог лишь сокрушаться по поводу того, как мало времени потребовалось, чтобы «глухое варварство воссело на обломках человеческой образованности!»[691]