Парк начинался черемухой вокруг пруда, зарослями сирени, рощей лоха. Все это – детство, отрочество. Прекрасно цветущее, но кратко! А потом – юность, стремление к чуду. Здесь тысяча кустов роз. Оранжерея диковинных деревьев и цветов. Дальше – жизнь: лес. Сначала дикий, но жизнь со временем приобретает осмысленность, и вот – липовая аллея ведет и оставляет перед огромным дубом. Дуб – мудрость. Потом луг и река. За рекою степной простор, небо. Река, степь, небо олицетворяли вечность.
На этот раз вечность была самая развеселая. Дворовая ребятня, нанятая мсье Коланном, ловила удочками лягушек. Были лески, крючки, но вместо червей и мух – кусочки красного сукна. Лягушки кидались на красное с азартом, отталкивая друг друга. Мсье Коланн предпочитал лягушечье мясо – куриному.
«Апельсин-то мы с благодетелем пополам съели!» – решил вдруг Вася, и стало ему полегче.
Мысли – как облака. Тянутся, уплывают. Он спешил за ними, не замечая, куда идет.
И вдруг будто молния сверкнула. Он стоял среди старых, придвинувшихся к реке ветел, а из омутка выходила на белый песок мелководья девка. Золотое лицо, золотая шея, руки по локоть, ноги по колена – тоже золото, а все остальное, как молоко. Белое, нежное, а смотреть – будто в колодец упал. В самое нутро его упирались розовые соски с ягодами посредине, внизу живота – дымок…
Девка не сразу увидела мальчика, а увидевши – замерла, не зная, куда спрятать наготу: в воду ли кинуться, в омут, или к платью на берегу. А Вася в герму обернулся, в столб с ушами.
Девка смотрела, смотрела и засмеялась. И тогда он кинулся бежать. Нашел себя на дубу. Сердце стучало в горле. Слава богу, сук с седловинкой – не свалишься.
Земля приготовлялась к ночи, к тайне. Цветы закрылись, зелень померкла, одно небо светится, но все золото день раздарил, вечеру – серебро осталось.
…День начался худо, завидками, а у Бога вон как! Утром был рабом, вечером – дворянин. За обедом апельсин кушал… Лягушки-то какие дуры, ради красного им жизней не жаль…
Вася вызывал в себе лицо брата Алексея… Теперь его только зимой увидишь, если благодетель пожелает в Москве зимовать или в Горенках. Пытался что-то о парке Диафантовом подумать, но все заслоняло белое, с розовыми сосками, глядящими, будто глаза, в самое, в самое. И… Этот дымок, сжимаемый ногами…
Проводы
Вася пробудился от запаха солнца. Спал, сбросив одеяло. Простыня солнцем пахла.
Братья в плену Морфея, гувернеры тоже. Вася оделся, постоял на крыльце. Столько света просыпают любители свечи жечь. Побежал на конюшню.
Дивно пахло конским навозом, сбруей, гривами…
Конюшня – как дворец. Не хуже графской столовой. Солнце падает на ослепительно белую дорожку между стойлами. Мрамор! И стены мрамором выложены.
Сразу же пошло пофыркивание, кто копытом поскреб, кто головой замотал. Узнали.
– Здравствуйте, кони! – сказал Вася. – Пусть Флор да Лавр помолятся о вас.
Подходил к стойлам, гладил коней по мордам, расправлял челки, гривы и всем говорил ласковое.
Задержался у стойла короля породы.
Конь был серый в яблоках. Черные ресницы огромных черных глаз – девкам на зависть. Черные копыта как новенькие, хотя королю восемнадцатый год, Алексею сверстник.
Король был высокий, Васе не то что до холки, до спины не дотянуться, шея лебединая.
– Свят! – позвал Вася коня. – Свят, я тебя люблю.
Король стоял неподвижно, а глаза все-таки скосил на отрока. И королям восхищение приятно.
Вдруг Вася почувствовал – не один он в конюшне, не один он любуется Святом.
Повернулся: благодетель на складном стульчике сидит. Обмер. Поклонился. Благодетель был в сером халате с драконами. Смотрел на Васю, как Свят, скося глаза. Молчал, но бровями шевельнул-таки. Поздоровался.
Вася бы и провалился на месте, но пол в стойлах дубовый, вечный.
– Я Серого взять! – придумал Вася, отступая в другой конец конюшни, где стоял его добрый конек.
Появился конюх Афонька Чирушек.
– Сичас оседлаем… Застоялся Серый. С Пасхи, барин, не езживали!..
– Экзамены держал, – оправдывался Вася. – По языкам, по истории, по математике.
Чирушек положил на Серого седло. Проверил упряжь, подсадил.
Серый, нарочито звонко постукивая копытами, может, и гордясь перед другими лошадьми, прошел между стойлами мраморной дорожкой на выход.
Они окунулись в утро, как в счастье.
Серый – конек был не больно молодой, лет двенадцати, зато умница.
Парковыми дорожками шел легкой рысью – прогулка, а коли нет публики, то и курбеты ни к чему. Но вот гулким мостом прогарцевали над Судостью – и здравствуй, степь.
Серый повернул морду к седоку, словно бы спросил: «Ну?»
И пошел, пошел – и воздух потрескивал, разрываемый надвое, и земля отскакивала от копыт, обжигаясь, а в глаза катило из просторов набирающей силу синевой.
Вася удивился синеве, но тотчас и сообразил, откуда она берется: цикорий разжимает кулачки цветов.
Конь вымахнул на гряду, в потоки, в круговерти ковыля, и тотчас из-под земли начали подниматься каменные бабы. Вася чувствовал себя скифом, и сам узил глаза на погляды узкоглазых воительниц.
Вдруг что-то оранжево-золотое, да с багрянцем, просияло в пойме.
– Господи! Жар-птица! Перо!