Портомоя Глашка, женщина изумительной ядрености и ужасной силы, мужа своего пономаря Вассиана кинула в сердцах в печь и навеки опозорила. Спалила бедняге роскошную бороду и дивные черно-бурые кудри – загляденье почепских и дам, и баб.
Граф, не вникая в дело, осудил разбойницу на тысячу батогов.
– Откуда в тебе злость-то взялась этакая? – зная кротость великанши, печалилась Мария Михайловна. – Ты хоть гора горой, а не выдюжишь такого боя. Откуда, говорю, злость-то взялась? Сколько тебя помню, ты же само смирение.
– Сердце разгорелось, матушка, – сокрушенно вздыхала Глашка. – Вассиан ладно бы ночью, втайне, а то ведь по-кобелиному, выскочил из-за стола в обед – и нет его! Я пошла глянуть, что это ему приспичило, а он за плетнем в лопухах на соседке. Я его сграбастала, в избу, а куда девать? Глаз-то и лег на печь.
– Голубушка, так это иное дело! – просияла Мария Михайловна. – О Вассиане молва – петух!
– Петух, матушка! – согласилась Глашка. – Я терпела… Ладно бы за глаза, а тут вот оне.
– Однако ж всякому человеку – Бог судья. Если все мы возьмемся казнить – Каину уподобимся.
– Каины и есть, матушка. Ты не жалей меня. На роду, знать, мне написано под батогами с душой расстаться.
– Дура!.. Вассиану за блуд урок. Отрастет его краса… Да и ты в ум-то возьми – ему же отбою от баб нет.
– Пригожий, – вздохнула Глашка.
– Лозы отведаешь вместо кнутов да батогов. Мало дать не могу, он ведь у тебя – пономарь.
– Пономарь. – Глашка даже плечами повела. – Колокольного чину человек.
– Две сотни розог! – решила Мария Михайловна.
Глашка пала на колени, чмокнула спасительницу в ручку.
– Ладно. Сто пятьдесят! – Мария Михайловна воззрилась на распорядителя. – Запомнил? Сто пятьдесят. Розог!
Два других дела были печальные. В Красном Роге сгорела изба работящего мужика Тюри. Молнией сожгло. Граф указал доискаться – за какие грехи.
– Ну? – спросила Мария Михайловна. – Надумал?
– Все перебрали, барыня, – Тюря чесал в затылке. – Великим постом с женой согрешили… Раза два, не боле.
– Так уж и не боле?
– Не боле, барыня! Мы Бога боимся… Маланья моя петуха соседского камнем зашибла, так он, злодей, две грядки разорил. Но грех сей не утаенный. Маланья Матрене покаялась, хлебом за петуха заплатили.
– И все твои грехи?
– Грехов, матушка, не перечесть, но чтоб молнию на нас кидать? Разве за мои завидки? На Пасху на батюшку Лазаря завидущими глазами поглядел: больно много яиц насобирал, а у нас куры поздно взялись нестись. На Пасху яиц вволю не покушали.
– Ладно! – сказала Мария Михайловна. – Граф жалует тебя. Лес на избу, на котух получишь безвозмездно. И вот тебе сорок рублей на обзаведение. Бога страшись, а господина люби.
Тюря заплакал от нежданной графской щедрости. Готовился к худшему: горемык могли продать, чтоб с глаз долой.
А Мария Михайловна уже вникала в следующее горюшко.
Мужики двух деревенек не поделили пойменный луг. С косами друг на друга кинулись. От смерти Бог спас, а порезались человек с десяток, кому в ребра угодили, кому в руку, в ногу. Граф назначил всем участникам побоища по тридцати батогов, раненым – по сорока. Не подставляйся! Мария Михайловна приговор утвердила, помиловав двух пострадавших по их немощности. Для искоренения вражды поставила мужикам три ведра водки да бочку пива…
Закончив суд, распорядившись по хозяйству, первая дама Почепа заперлась в своей комнате. Чудилось – сердце дрожит. Приняла успокоительные капли, нашатырь нюхала. Грядет небывалое: граф пригласил на обед своих воспитанников и воспитанниц.
Нужно всех одеть, причесать, а Марию Михайловну силы покинули. Села на диван, и все-то в ней замерло. Одни глаза смотрели. Предстоящий обед мог быть только мимолетной прихотью графа. Алексей Кириллович ни единого раза никого из шестерых не назвал сыном или дочерью – воспитанники.
Тут еще этот краткий, проездом, визит графа Петра Алексеевича. О наследстве изволил ставить вопросы батюшке. О пензенских имениях, о подмосковном селе Горенки. Граф Петр – человек уже солидного возраста, а Перовские – дети. Бог с ними, с богатствами, да ведь Разумовские, Варвара Алексеевна в особенности, без куска хлеба готовы оставить отцову наложницу с ее выводком. Графине Варваре мало несметных богатств Шереметевых, Черкасских. Молилась бы! Кирилл-то Алексеевич, братец, – сумасшедший. Петр Алексеевич в свои тридцать лет – развалина. Екатерина Алексеевна – дурнушка.
Мария Михайловна хмурилась, гоня мысли о прежней, о законной семье сожителя своего, а из зеркала на нее смотрела беспечная на вид молодка. Уж такая синева-то в глазах: весна и весна. И у всех ее детей в глазах – весна. У Васи особенно, у Аннушки… Шестерых родила, а лицо девичье. Такое вот Бог счастье дал!
В ногах все еще усталь, но стыдно тешить зад сидением беспечным. Поднялась, и быстрый взгляд поймал в зеркале фигуру: уксуса не пила, голодом себя на морила, а что такое корсет, покуда не изведала.