– Ишь как дыбится. То норов себя являет. По крови, Васенька, ты у нас трижды Розум. Но дай тебе бог прабабушкиного ума. Наталью Демьяновну императрица позвала пред очи свои в год наитайнейшего венчания с Алексеем Григорьевичем. Ты будь нем о той семейной сокровенности. Се мои слова – тебе рацея. Рацея, голубчик. Сердцем помни, но в голове не держи. Секрет сокрушительного свойства, уста же наши первые предатели… Ну, что же… Наталья Демьяновна взяла с собой из Лемешек Кириллу, дедушку твоего, ему в те поры шло четырнадцатое лето, да внучку Авдотью… Эх, всполошилась старшина-то казацкая! Полковники, подскарбии, обозничьи – толпой кинулись в провожатые… Спину гнуть – сословная привилегия, а тут петербургским вельможам сапожки можно лизнуть… Прабабушка твоя казацкой чести и в побирушках не роняла, и в апартаментах твердость явила изумительную для всех позлащенных прихлебаев… Поначалу ну никак не хотела признать Алексея Григорьевича за сына… – Диафант улыбнулся. – Хитрила гарная казачка… То правда, что десять лет, даже одиннадцать, утекло со времен жизни Алексея Григорьевича в Чемерах. И то правда – уезжал парубком, усы уже росли, а тут брит, в парике, кафтан в золоте, со звездами, при ленте, пуговицы по глазам лучами хлещут… Погляди, Вася, каков парк в нашем Почепе! Деревья вершинами по небесам гуляют, в облака окунаются… Это ведь тоже счастье Розумов… Думаю, прабабка твоя смирить пожелала вельможу, царицына милована… Коли сын, так и не пыжься перед матерью. Ишь, рассиялся звездами, перстнями, пуговицами. На своем встала – нет, не сын, не Алешка… Пришлось рейхс-графу, действительному камергеру раздеться до наготы – родимое пятнышко представить. Такова она, казацкая честь. Не пановья, Вася, казацкая.
Диафант замолчал, а у воспитанника, у Перовского, в тайниках души ли, сердца, головы – опять схлестнулись вожжа с вожжой: пусть – Разумовские, пусть – графья, а мы – так казаки!
– Расскажи, как прабабушка Розумиха сама себе кланялась.
– Вася, головушка кудрявая, да ты же наизусть оную историю знаешь.
– Расскажи!
– Ах ты, Господи! Ну, привезли твою прабабушку во дворец…
– Нет, с самого начала. Забыл про царицыны праздники?
– Слушаюсь, ваше сиятельство! У Елизавет Петровны в Зимнем дворце платьев сгорело, вместе со дворцом, пять тыщ, а осталось после нее еще пятнадцать! Вот он, праздник-то! Вся жизнь – маскарад и фейерверк. Таких праздников, какие бывали при Елизавет Петровне, Россия не знала и не увидит более. – Диафант склонил набочок лобастую голову, улыбался, а складки у рта были горькие. – Я, Вася, разумею так: всякий царь вписывает имя свое на скрижалях вечности деяниями, подвигами, а бывает – самой своей жизнью. Царь Федор Иоаннович был блаженно прост. При Алексее Михайловиче Белое царство обрело чертеж границ от Чукотки, Камчатки до Днепра, до Вильны… При Елизавет Петровне пели, ели, плясали. Сердце императрицы, наполненное геройством, умещало и нежность, и веселье. Жизнь русского двора всегда была – порфира златосияющая, а при Елизавет Петровне… Знаешь, какую строгость завела сия государыня: не сметь являться на маскарады в мишуре, хрусталь был под строжайшим запретом – не то сияние. Маскарады устраивались два раза на неделе, на каждый приглашалось четыреста дам. И чтоб все в бриллиантах! Летом дни долгие, так окна обязательно завешивали… В зале для танцев горело тысяча двести свечей – при свечах бриллианты пылают неистово. В столовой императрица указала зажигать девятьсот свечей. На третьем году царствия Елизавет Петровне вообразилось, что она более всего приятна глазам в мужском костюме. С той поры на всех маскарадах дамы должны были являться в мужском платье, а мужчины в фижмах.
– С китовым усом?