И правда, дивные есть стихи в «Илиаде», если их читает природный грек. Не могут не нравиться они даже плохо знающему греческий язык. Даже совсем незнающему его они должны понравиться, лишь бы тот, кто слушает, мог в переводе следить за тем, кто читает подлинник. Ни один язык в мире, кроме еврейского и, может быть, славянского с его разветвившимися на полсвета наречиями, не способен так, как греческий, в одно и то же время описывать и рисовать: описывать картинами и рисовать звуками; ни на каком языке риторическая фигура
С немым восторгом слушали все Аксиотиса. По прочтении боя Ахиллеса с Гектором Ренодо попросил прочесть плач Андромахи; потом — посещение Приама, сопровождаемого Гермесом, в стан Ахиллеса. Кончилось тем, что Буало опоздал в Лувр на целый час, а Расин в него совсем не попал. Привезя своего сына домой и прельстившись вкусным паром, приветливо выбивавшимся из только что поспевшей похлёбки, проголодавшийся великий поэт предпочёл удовольствие отобедать в мещанском своём семействе чести смотреть, как великий король изволит кушать со своими принцами крови. Это случилось с Людовиком XIV в первый, коль не в единственный, раз во всё продолжительное его царствование.
— Скажите, пожалуйста, господин Аксиотис, видите ли, я уже не произношу Аксиотис, — сказал Ренодо по отъезде всех гостей, — зачем вы так долго прикидывались, что не знаете древнего греческого языка?
— Я не прикидывался, что не знаю его, господин аббат, — отвечал Аксиотис, — я, напротив того, говорил вам, что я в нём сильнее всех моих товарищей. Раз — к слову как-то пришлось — я начал приводить вам один пример в доказательство того, что Гомера нельзя перевести в стихах с успехом; вы рассердились и, не слушая моих доказательств...
— Поставил вам
— Оттого, — отвечал Аксиотис со слезами в голосе, — оттого, что мой бедный отец, за день до своей смерти, велел мне бросить классицизм. «Это было хорошо, когда ты был богатым наследником, — сказал он, — теперь у тебя нет ровно ничего. Тебе надо учиться ремеслу, которое дало бы тебе пропитание; брось Гомера и сделайся столяром или плотником...» Разумеется, поступая в Сорбонну, я знал, что мне невозможно будет исполнить заповедь моего отца, но мне хотелось сохранить её хоть в течение года...
— Отчего ж вы нынче её нарушили?
— Оттого, господин аббат, что перед тем я обещал вам исполнять всё, что вы прикажете, и... потом... я очень люблю Гомера...
— Ещё бы
— Для этого мне незачем даже ожидать окончания года, господин аббат. Первый шаг сделан. Да и то сказать, ведь я поступил в Сорбонну не против желания моего отца...
— Конечно, он сам писал о вас господину Лавуазье, а то, что он говорил вам о плотничестве, было сказано под впечатлением постигшего его удара, в такую минуту, когда человек не обдумывает того, что говорит... Переменим разговор, мой друг, — прибавил Ренодо, видя, что разговор о покойном Аксиотисе пробудил в его сыне горькие воспоминания, — знаете ли вы, как ваш единоверец нынче отличился? Вот те и первый эллинист!
— Знаю, господин аббат, я видел, как он работал над своим сочинением, как он постепенно портил его; только мне кажется, что он пересолил.
— Как пересолил? Что вы хотите сказать? Теперь мне ясно, что прежде вы делали за него уроки; отчего ж и нынче он не попросил вас помочь ему?
— Да уверяю же вас, господин аббат, что он лучше моего делает сочинения: у него к ним большой навык, а у меня ровно никакого. Прежде я, правда, поправлял ему иные орфографические и синтаксические ошибки, но теперь он уже их не делает, а если делает, так нарочно, как, например, нынче... Ну, уж я начал
— Говорите, господин Аксиотис.