В конце концов понял, что в «Агамемноне» должно быть как бы три континента: моя собственная семья и наши две комнаты в Протопоповском переулке, Мясников со своей «Философией убийства» и сметонинский дом на Собачьей площадке. Каждый будет представлять свой голос. То есть в идеале камерный хор на три мужских голоса. В удавшемся романе, конечно, не поют в унисон – тут я перебрал, но и какофонии не место, лучше – хуже, но все поддерживают, вторят друг другу.
Чтобы не мешать, не забивать остальных, – продолжал отец, – я свой голос намеренно сделал слабым и незавидным – тенор небольшого диапазона и небольшой силы, иногда он даже дребезжит. Я, – говорил отец, – писал себя человеком, который понимает свои возможности и, едва вступают басы двух других главных персонажей, адвоката Сметонина и прокурора Вышинского – что первый, что второй, как понятно, люди не вымышленные, – то есть как только они попадут в мелодическую колею, обживутся, освоятся в ней, – уходит в тень. Вышинский в романе, – продолжал отец, – пару раз выступает под настоящей фамилией. А так, чтобы иметь бо́льшую свободу, я его зову то Шинским, то Прокурором, правда, с прописной буквы.
Между Сметониным и Прокурором, – рассказывал дальше отец, – отношения тоже непростые, хотя оба, как я только что сказал, басы, причем мощные, хорошо поставленные; бас Прокурора, едва вступив, легко забивает адвокатский. Бас Сметонина, будто играя в поддавки, менжуется, робеет. Ясно, что при прокуроре адвокат шестерка, оттого-то и голос лебезит, сучит, перебирает ножками.
Хотя никто у меня за спиной не стоял, – говорил отец, – наверное, правильно будет сказать, что я свое вокальное трио писал по канонам советского номенклатурного жанра. Почему так, не знаю, может, и вправду держал в голове публикацию «Агамемнона»”.
Когда мы со Сметониным гуляли по Бульварному кольцу, искали, как помочь Христу вернуться, – считаю, были на равных; Сметонин куда лучше знал право и отечественную историю, я литургику и святоотеческую литературу. У обоих было так называемое артикуляционное мышление. То есть, и он, и я лучше думали, говоря. Какое-то слово, мелкий факт мог развернуть ситуацию, натолкнуть на мысль, важную для каждого.
Теперь Вышинский. В романе мы сталкиваемся друг с другом случайно, перебросимся парой реплик и разойдемся. То есть знакомство шапочное и опять же не напрямую – через Сметонина; в реальной жизни я с Вышинским вообще знаком не был. Другое дело Сметонин – в романе так, но в жизни я ни от кого не слышал, чтобы он держался с Вышинским подобострастно; подчеркнуто уважительно – да, но и всё.
Остальное в романе правда. Вышинский и Сметонин действительно дружили домами, после революции взаимное уважение только окрепло. В том, как они смотрели на жизнь, много сходства. Всё же в Вышинском, это я слышал не только от Сметонина, было больше идеализма, он верил, что можно выстроить общество, в котором люди будут довольны и счастливы. Эта вера привела его к социал-демократам.
Сметонин, наоборот, был скептиком, коллеги за глаза даже говорили о его цинизме. Сам застарелый интеллигент – и его отец, и дед были университетскими профессорами, – взгляды Вышинского, его увлечение социализмом Сметонин считал маниловщиной, чистой воды прекраснодушием. Впрочем, безвредным, во всяком случае, в том его виде, что исповедовал Вышинский. Но разница во взглядах их не развела, скорее напротив. Отношения были самые доверительные.
Однажды Сметонин сказал мне, – говорил отец Зуеву, – что давеча на даче стал объяснять Вышинскому, что всегда считал, дескать революционеры – это дичь, а они, присяжные поверенные, хоть сами не охотятся, как псари, натаскивают охотничьих собак – следователей и прокуроров, те должны хорошо брать след, не терять его даже в дождь и даже на болоте, главное же – иметь бульдожью хватку.
Сметонин вообще любил говорить о государстве, – продолжал отец, – как об отлично организованной, правильно поставленной охоте. Не раз повторял, что все, кто ему служат, должны любить запах загнанной дичи, любить подвести ее под выстрел. Он и студентам объяснял, что, кем бы они потом ни стали, каждый обязан всю жизнь честно отстоять на своем номере.
И тогда же на бульваре – говорил Жестовский, – не удержался, принялся кричать, что вот эта ничтожная дичь, все эти обездоленные куропатки и зайцы вдруг сами заделались охотниками, палят в нас и палят. – И тут же, без перехода, его обычный каламбур: – «Господи, какую же дичь я нес!»”